Via Baltica (сборник) - Юргис Кунчинас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут я увидел: на краю площади стоит Люция и растерянно озирается. Она меня тоже заметила, подбежала, обвила мою шею горячими сухими руками и поцеловала в губы. В ту ночь у нас началась любовь, настоящая, без оглядки, без удержу, как на тонущем корабле или во вражеском окружении. Может, сгущаю краски, но теперь именно так и кажется. После объятий мы целую ночь шептались, не только о чувствах – о литературе. Люция была без памяти влюблена в русскую литературу, понимала ее, говорила пылко и вдохновенно, почти в экстазе, но совершенно без фальши. Я был молод, Люция стала моей наставницей в ласках и литературе, я успешно осваивал эти две дисциплины (так она говорила). Подремав, я вставал и шатался по лагерю, с утра нетерпеливо ждал, ожидая ночи. Всевидящие практикантки от меня воротили носы, а начальник подвел резюме одни словом: молодчик! Дети вдруг полюбили меня – им было позволено все что угодно, кроме воды!. Я просил, чтобы опытные пловцы – а такие были! – всегда следили за начинающими. Мы устроили поход с ночевкой, Люция тоже пошла со своими девочками. Дети вели себя ангельски: соорудили для нас палатку, подстилку изо мха. Наловили рыбы к ужину. Костер полыхал до утра. Дети уснули, а мы с Люцией до рассвета просидели у озера, не всходя на мягкое ложе. После похода любовные ночи продолжились – ласки и горькие радиовести из Праги. Русских Люция не защищала, только литературу. О политике говорить вообще не желала. Только поморщилась, когда я вслух помянул про Карибский кризис, мне тогда было тринадцать. «А, – сказала она, – лучше я тебе почитаю Цветаеву!» И читала – негромко, нервно и проникновенно. Вся эта любовь продолжалась до тех пор, пока хозяйка Люции, по наущению ксендза и других сородичей во Христе, не выгнала нас, как Адама и Еву: «Вон отсюда, развратники!» Вдова, измученная неутоленным желанием. Бездетная, богобоязненная старушонка. Попечительница гортензий, алтеев и георгинов. Все на алтарь. Люция мгновенно собрала коленкоровый чемодан, накинула плащ, мне вручила корзину. «А книги, – сказала она хозяйке, – потом заберу. И глядите, чтоб ни одна не пропала!» Вдова начала грозить, что сообщит начальнику лагеря. Люция громко расхохоталась. Старуха пообещала нам адские муки, но это когда еще! Мы вышли на освещенную улицу, Люция разволновалась, стала сбивчиво проклинать хозяйку, назвала ее ведьмой, ханжой и даже крепче, по-русски. Я понимал, что терпение доброй вдовушки лопнуло не случайно, что у Люции и раньше были способные ученики. Но я молчал. Я ни о чем не спрашивал. Я ощущал привязанность, зависимость от нее, но о таких делах мы обычно не говорили.
Только о Пастернаке, Есенине, Мандельштаме, Ахматовой и Цветаевой. Даже о Маяковском и Горьком. Иногда о Бунине и Тургеневе. Классика! Но воплей о Герцене и Добролюбове я потерпеть не мог. Тогда Люция начинала меня щекотать, и все завершалось любовью. Только огненный можжевельник светился и полыхал изнутри.
Как-то ночью Люция отвела меня к своей коллеге-математичке – та как раз собиралась на море, но, поскольку была партийной, поездку в связи с событиями в Чехословакии пришлось отложить. Мало ли что, как сказал парторг. Математичка! Будет считать натовских военнопленных? Она терпеть не могла родимую партию, но бросить ее никогда бы и ни за что не решилась – такой ее выход (такая выходка ) знаменовал бы не только профессиональную, но и, пожалуй, физическую кончину. Особенно в эту пору, когда мир напряжен, как струна, и ждет, затаив дыхание: чем все кончится. Хотя нетрудно было предугадать – кончится оккупацией и медленным удушением. В русских никто не стрелял, чехи только стыдили и издевались. Напряжение было, конечно, но чувствовалось, что скоро все кончится так же, как когда-то завершилось в Берлине, а после – в Венгрии. Только без крови, практически мирно.
Однажды нашей математичке ждать надоело, и она потихоньку отчалила в сторону Балтики, освободив нам свою комнатушку в доме у самого озера. Я мог бы нырять в зеленоватую воду непосредственно прямо из окна. Сказочная неделя. Выяснилось, что Люция великолепно готовит. После лагерных круп я обнаружил в себе гурмана. Она мне порассказала про свое босоногое детство на латвийской границе. Отец, ветеринарный фельдшер, умер от столбняка. Столбняк, представляешь? Представляю. Помню несколько давних случаев. Двух мальчишек спасли, третий умер. «И я, – говорила Люция подозрительно гордо, – болела туберкулезом. Костным. Потому я такая плоская и осталась». Я присмотрелся: она не казалась болезненной. «Дурачок! – расхохоталась она. – Если б ты знал, сколько меня ломали! Как я намаялась с гантелями и эспандерами! Хотела выздороветь и выздоровела», – так-то вот.
Математичка оставила нам и вполне приличную лодку. Ночью мы выплывали на середину озера, ложились и засыпали, а к рассвету возвращались назад. Однажды утром – в одно прекрасное утро! – мы увидели у воды нашу математичку. Загорелую до полной неузнаваемости. Только зубы остались белыми.
Люция (для всех) осталась жить у подруги, а я (всерьез) поселился в палатке на берегу. Однажды начальник увидел, как из нее выбиралась Люция:
– Вы обалдели? Тут дети ходят!
Большой моралист. Коллега. С другой стороны, он прав: здесь у всего есть глаза. По вечерам мы ходили в парк. Люция вечно съезжала на литературные темы. Я-то не сомневался, что и она окунает перо в свою кипучую кровь, но едва заикнулся об этом, она вспылила, как будто ее обвинили в самом мерзком грехе.
– Писать после них ?
Я понял и замолчал. Она обвиняла меня в неразвитости и нелюбви к русской литературе. Я ссылался на молодость и слабое знание русской литературной речи, – а Люция же подростком попала в Клайпеду, где без того языка, которым разговаривал Ленин, шагу не ступишь. Так она говорила.
Лето подходило к концу. Дети и те поскучнели. Вянули и опадали еще зеленые листья липы. Все практикантки успели стать коллегами начальнику лагеря. Ящерицы отрастили новые хвостики и грелись на последнем горячем солнце. Предчувствуя осень, печально выли на слепую луну все местные тузики, шарики и полканы. А мир переводил дыхание: русские утвердили у власти собственных марионеток, крови не было. Мир лицемерно соболезновал чехам и даже словакам, диссиденты ковали железо, строчили эссе и зачитывали их вслух на Europa Libera и прочих радиоголосах. Работы хватило всем, кагэбэшникам тоже. Я удивился, когда преподаватель истории, некто Камблявичюс, светлая голова, вполне серьезно сказал: «Чего этим чехам неймется? В сто раз лучше живут, чем мы, и все мало…» Даже более крепко Покрепче выразился, ну да ладно.
Я был благодарен Люции за многое. Что не талдычила про любовь. Ничего не просила. Что литературными экскурсами не раздражала, а они пошли, скорее, на пользу. Я нашел общий язык с подростками, они даже стали ко мне иногда прислушиваться. Я делал вид, что не замечаю курения, не обращал внимания, что вечерами они пробирались к девочкам на побывку. Был убежден, что там ничего не случается – стайками приходили, стайками уходили. Тут важнее всего таинственность и запретность, но начальник за все за это ответственность возложил бы сперва на меня, а потом уже на себя. Часто приезжало передвижное кино, мы с Люцией ходили, по ее выбору, только на лучшие фильмы, так я увидел «La Strada» [20] и еще один итальянский – «Они шли за солдатами». Об армейских шлюхах. До сих пор вспоминаю мелодию, на которой держался весь этот фильм. Немцы там выглядели серьезными, но все равно жестокими и неумными; остальные мужчины, как всегда на войне, – кобели и дубины. Возвращаясь к двум этим фильмам, всегда вспоминаю Люцию, это была моя первая настоящая женщина, я к ней привязался. Старше была чуть-чуть, а утешала как мама. Что не стоит изводить себя по пустякам. Что дела мои с Эльзой наладятся, – в последний день Gaudeamus’a мы сильно повздорили из-за какой-то там ерунды, а я не стал потакать очередному капризу. Ну ладно. Люция была достаточно опытна, но не развращена, кроме того, обладала замечательным чувством юмора. Здесь ей делалось тесно. Знала: долго в таком городке она не задержится, потому и чихала на местные заповеди, тем более что не богини горшки обжигают. Она была жаркой, как преисподняя, так мне тогда казалось. Все у нее превращалось в шутку или в поэзию, и я до сих пор ей благодарен ей за это. Пылающий можжевельник. Издалека, из какого же далека он виден! Она рассказывала о звезде литовской поэзии, восходящей из этих мест, – называла даже деревню: «Такой маленький, черный, противный, но ты послушай!» Какой огонь выбивается у него из ноздрей! Мне было плевать: хоть батраком за бесплатно, лишь бы продлился день, а заодно и лето. Вернешься в город, утешала Люция, Эльза сама к тебе прибежит, спорим? – А ты ? – чуть не плача спрашивал я. И целовал ее узкие губы и узенькие глаза.