Смог - Павел Луговой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Сонечка тут и говорит: «У Глафиры три квартиры, у Марьяны три романа, у Тамары три амбара, у меня — петля́». Так и продекламировала, Вы только представьте себе. Смеялись, хотя и было совсем не смешно, но ведь все понимали, что Сонечка по-своему старалась разрядить обстановку после Дашенькиных слов. А я думала (адресуясь к Даше): «Милая, милая девочка, в твоём ли возрасте размышлять о подобных вещах!». И вспоминала себя в шестнадцать ветреных моих лет, какою наивною дурочкой была я тогда, о каких глупостях думала и рассуждала с самым серьёзным и напыщенным видом («как умная Маша» — говорила в таких случаях матушка моя). И вот, нате вам — Дашенька с её сентенцией…
Горьковатый осадок остался, кажется, не только у меня, потому что чай пили уже как-то вяло, по большей части в молчаливой задумчивости, и даже Сонечка посмурнела и не делала попыток перетянуть на себя общее внимание. Потом слушали Дебюсси, фон Цемлинского и Пуленка (не могу удержаться и не сказать, что это я — Я! — привнесла в музыкальный кругозор нашей компании нечто совершенно для неё неожиданное, свежее, дотоле неведомое (улыбаюсь иронически, конечно же). Не все оценили (особенно Пуленка), но всем понравилось. Потому что атмосфера слушаний была непередаваема и восхитительна, тиха и погружена в себя. Потом Сонечка играла нам. Всё же, хотя она и не виртуоз по части владения гитарой, но исполнение у неё очень прочувствованное. В довершение ко всему она была в голосе и срывала аплодисменты пением романсов. Вот такое одухотворённое вышло завершение вечера.
А теперь — о главном, Артём Витальевич, о чем я не досказала.
Во время спиритического нашего сеанса я думала о Вас… Ой, подождите, краска со щёк сойдёт, тогда буду продолжать…
Так вот, я думала о Вас, Артём Витальевич, о том Вашем предложении мне, помните ли? Когда мы сидели в «Дирижабле» и Вы тогда взяли меня за руку и сказали… Впрочем, можете ли Вы не помнить Ваших же слов! Что же Вы за фрукт в таком случае, если не помните! Шучу.
Так вот, милый мой Артём Витальевич, я нынче заново переживала каждое сказанное Вами тогда слово (и интонацию, с какою они говорились). И думала: никогда ещё ни один человек не подходил так близко — вплотную — к душе моей, никогда ещё сердце моё не шептало так настойчиво: судьба, это судьба…
Ой, что-то я заболталась совсем и, кажется, наговорила лишнего…
Думала переписать всё наново, но — нет, не стану. Какая-то разудалая удаль колобродит во мне после всех сегодняшних происшествий и воспоминаний.
Только умоляю Вас, милый друг мой, не смеяться над болтливой сумбурностью письма моего. Вот чего-чего, а если будете считать меня болтушкой — уж этого-то никогда Вам не прощу. Шучу, конечно, болтушка и есть.
На том, пожалуй, и закончу, с пожеланиями всего только доброго Вам, и матушке Вашей, и Алевтине Витальевне. Кстати, передайте Аленьке мой поцелуй и заверения в вечной дружбе. Я по ней скучаю.
Ваша В. П.
* * *
Сердце моё Вероника Петровна, здравствуйте!
Знали бы Вы, какую бурю подняло в моей душе Ваше письмо, особенно упоминание того приснопамятного вечера в «Дирижабле». Конечно же, конечно я его помню, как помню и каждое слово моё и Ваше, неужели нет! Не думаю, что когда-нибудь смогу я забыть те часы. Мы сидели друг напротив друга. Вы были так прекрасны в этом своём evening dress[4], в колье и тяжёлых серьгах. Вы говорили, задумчиво помешивая в коктейле соломинкой, а моё сердце плавилось, как лёд в стакане виски. И то билась в нём тёплым птенцом надежда, то вдруг перекатывались тяжёлые дробины безнадёжности. Таял за окнами «Дирижабля» вечер, часы на стене били невесть какой поздний час, и сладко пела во мгле белая птица метель. Так сладко, что хотелось мне плакать и (совершенно не к месту) вспоминались строки из вашего favourite (жутко мрачного, как по мне) А. П.: «Где-то в городе, заметённом мёртвым снегом до самых крыш, ржавой полночью утомленная ты, наверно, сейчас не спишь…» Бог мой, был ли в тот день человек более смятенный, чем я, столь же обуреваемый то надеждою, то бесконечным отчаянием! Я старался не подавать виду, как глубоко ранен Вашим совершенным весёлым равнодушием к моей тощей персоне; нисколько не сомневался я, что Вы смотрите на меня лишь как на доброго знакомого, исключительно как на компаньона в коротании тягучего зимнего вечера.
В какой-то момент спохватился я, что безудержно, кажется, напиваюсь, и мне стало страшно. А Вы с таким изяществом вели беседу, так открыто и просто смотрели мне в глаза (ах, Вероника Петровна, это богиня смотрела в самую смертную душу мою! И как же, виделось мне, мелка душа моя, что и зачерпнуть-то из неё как следует не зачерпнёшь), так естественно смеялись над моими глупыми шутками… И тогда слова эти сами полились из меня — из самых глубин моего Я, из сердца, из души, из кундалини, или где там ещё обитают чувства.
Как же жду я, когда, наконец, завершатся эти Ваши три недели! Уж простите мне, голубушка Вероника Петровна, этот эгоизм, ибо Вам-то, конечно же, не хочется возвращаться в наши серые забураненные будни из трёхнедельного праздника отдохновения.
Насладившись бесконечно трогательным письмом Вашим, сижу вот теперь и размышляю о том, что попросту не могу рассказать что-нибудь хоть отчасти столь же интересное. Потому что в жизни моей ничего любопытного не происходит, потому что жизнь моя в Ваше отсутствие, сердце моё Вероника Петровна, замерла, съёжилась, побледнела… «Высох, выветрился, сжался и наклейку потерял» — это как раз обо мне в теперешнем моём незавидном и едва ли не сиротском положении. «И горек дым, и спички не горят…» (Жалуюсь.)
Одно утешение мне в эти серые дни — Ваши письма, которых жду с нетерпением и поглощаю, впитываю, вдыхаю их, как наркоман свою дозу, простите за сравнение, но так оно и есть. Вы мой наркотик. «Затерянный в снегах, вдыхаю ваши сны…»
Но их так мало, Ваших писем. Живу воспоминаниями. Говорю с Вами мысленно каждый день, каждый вечер, ни о чём и обо всём сразу. Слова мои перемешиваются со снегом,