Генерал - Дмитрий Вересов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И уже в самолете, тяжело летящем в черную ночь, расстилающуюся на востоке, Трухин подумал, что сказал бы Коке на прощанье. Он сказал бы ему, что эта самая кровопролитная и страшная из всех войн была следствием не политических игр, не большевизма и фашизма, но страшного обоготворения человеком самого себя и земного. Что война эта только выпустила наружу глубокую и сокровенную нравственную реальность, обнажила духовные корни. А они оказались страшны. И они оба равно виноваты в этом.
До Москвы оставалось шесть часов лету.
12 июня 1945 года
Они шли, уже сбившись со счету дней и, вероятно, с направления тоже.
Тогда в Линце, бродя по улицам оборванная, со сбившимися всклокоченными волосами, в сопровождении собаки, от которой остались кожа да кости, Стази воспринималась жителями как городская сумасшедшая. Если воспринималась вообще как-нибудь: в этом мутном потоке, захлестнувшем Европу, трудно было думать о ком-либо другом, кроме себя самого. Через город шли все виды войск и рас, и очень горек был контраст между победителями и побежденными. Американцы поражали сапогами из отличной желтой кожи, грузовиками на огромных колесах и кричащей, вызывающей сытостью. Один раз Стази кинул шоколадку негр, что на секунду вернуло ее в детство, когда они с мамой ходили смотреть «Цирк». Но эти негры были совсем другие: они ездили, развалясь в кабинах, словно бескостные, с яркими шейными платками поверх формы.
Голодали они с Фракассом сильно, таких бездомных и нищих было вокруг полно. Она рылась по обочинам, где частенько можно было найти промерзшую картошку, превратившуюся в землисто-сладкую массу. Она честно делила все пополам с собакой, даже лук. Сначала Стази хотела снова уйти в лес, но какой-то немец посоветовал ей остаться в городе, ибо окрестные леса американцы тщательно прочесывали в поисках эсэсовцев и всех найденных – даже и не в военной форме – считают таковыми. И они остались в городе, прячась по дворам, а порой у не потерявших сострадания местных жителей. Всюду звучало страшное слово Zusammenbruch[195], все отчаянно боялись Советов, но и про американцев рассказывали всяческие ужасы. Так Стази узнала, что в одну ночь исчез с лица земли прелестный старинный Вюрцбург – город, где не было ни войск, ни военных заводов, а только известная всему мира архитектура и самая большая в мире фреска Тьеполо.
Стази, глядя на все происходящее, словно со дна какого-то черного колодца, все же понимала, что долго так продолжаться не будет. Время эйфории и хаоса закончится, начнутся всяческие перерегистрации, и ее возьмут, выкинут собаку, начнут следствие и в лучшем случае расстреляют. Она не боялась смерти – она хотела прожить еще сколько-нибудь только для того, чтобы узнать, что с Федором, спасся ли он или, как Баерский, качается в петле. Только ради этого она хитрила, проявляя уже не человеческую, а животную изворотливость, обманывала, выпрашивала, выкручивалась.
Скоро через город повезли грузовики, забитые стоящими немецкими военнопленными. Обращались с ними сносно, караулов особенных не было, и часто, останавливаясь у комендатуры – места, которое Стази посчитала для своего пребывания самым безопасным, – им даже разрешали вылезти размять ноги и покурить. Стази ночевала в полуподвальчике напротив и собиралась уже залезть в свое убежище после долгого хождения по городу в поисках еды, как увидела, что один из куривших пленных незаметно перешел улицу и завернул за угол ее дома. Он прошел так близко от нее, что при всем своем равнодушии она не смогла не заметить, что лицо у него совершенно русское, чем-то неуловимо напоминающее лицо того казачка под Лугой. «Стоп. Это начинается безумие», – остановила она себя и все же осталась стоять на улице. Машины скоро уехали, никого не пересчитывая, стало темно, и она, крадучись ночным зверем, тоже свернула за угол, будто сбежавший мог там остаться. Но, к ее удивлению, солдат сидел на корточках, привалившись к стене, и действительно дремал, роняя голову в порыжевшей пилотке. «Точно русский. Немец давно ушел бы к родным, к друзьям…»
– Эй, парень! – тихонько окликнула она.
Солдат поднял красные глаза, но, увидев оборванную нищенку с псиной, остался на месте.
– Тебе тут нельзя, в полночь проходят патрули.
– А тебе-то что? Тьфу, да ты русская! – вдруг дошло до него.
– Да. А ты, конечно, из РОА, раз переоделся в немецкое.
– Далеко смотришь, тетка, – хмыкнул он. – А ты? Тоже небось рыло в пуху, раз шляешься тут, а не катишь на грузовичках на север?
– Пойдем. – И Стази привела его в свой подвал.
Парень спал полдня, а потом они долго говорили, пытаясь найти выход, которого не было да и быть не могло.
– Дело плохо. Нас ловят, как зайцев. Как, как так вышло, что мы ни одного выстрела не сделали? Погиб бы я в бою, так хоть за дело. Американцы – торгаши проклятые, они не приняли нас только потому, что руки у нас были пустые.
– Ты знаешь что-нибудь о второй дивизии?
– Понятия не имею. Последний раз я видел наших, когда мы дрались врукопашную с эсэсовцами на склонах Сливицы. И мы сделали этих щенков. Так вот, надо пробираться к Штутгарту, там французы, они, говорят, не выдают. А еще мне сказывали, что там стоит часть какого-то белогвардейского генерала, не то Вицкого, не то Винского, который еще в самом начале русскую армию устроил, только во Франции будто бы. Нам там самое место. Мне бы только гражданское…
Несколько дней Стази выпрашивала любую одежду, потом просто зашла в чей-то опустевший дом и сорвала с вешалок что первым подвернулось под руку.
Они вышли в самом конце ночи, в час любовников и убийц, и двинулись на запад. Было ясно, что идти самым прямым путем невозможно, ибо впереди лежали Зальцбах и Изар, пересечь которые невозможно. Оставался кружной путь через горы. Шли медленно, только в самые ранние утренние часы, остальное время заваливаясь в лесу и оставляя в дозоре Фракасса. Стази просила милостыню на красивом немецком, читала наизусть то Гёте, то Гельдерлина, то просто пела народные песенки, запомнившиеся еще с детства:
Es geht ein frischer Summer daherUnd ein viel lichter Schein,Ich haett mir ein Duhlen erworben,Da schlug als Unglueck drein…[196]
И сентиментальные южные немцы из горных районов, которых разрушения войны коснулись меньше всех, подавали вполне охотно. Фракасс, несмотря на культю, ловил мышей и лягушек, и скоро стало видно, что он действительно породистая, очень красивая собака. Василий, оказавшийся ловким рязанцем, делал бездымные костры и даже плел из ивняка некое подобие лаптей, в которых можно было пройти целый день. И где-то в альпийской низине он, разумеется, попробовал овладеть Стази. В общем, ей было уже все равно, но спутник ее вдруг оторвался от нее сам и досадливо плюнул. Стази равнодушно отвернулась, готовая провалиться в черный, как всегда, сон.
– Чего ж молчала-то, дура?
– Что молчала, о чем ты?
– Да что ты брюхатая. Я брюхатых не пользую, грех все-таки.
– Что ты несешь?
– Что есть, то и несу, – огрызнулся Василий. – Не чуешь, что ль, сиськи и пузо как каменные.
– Дурак ты, этого быть не может, – устало ответила Стази и сразу же заснула.
Проснулась она, когда тихо запела какая-то первая сумасшедшая птица. Она выползла из-под корней на четвереньках, как зверь, и так и застыла. Кругом просыпался прекрасный божий мир. Снежно розовели вершины гор, и солнце медленно стекало с них в долину, проходя темную полосу лесов и расцветая внизу брызгами изумрудов на лугах. Тонко курились травы, и от них пьяно и чисто пахло щедрой землей. Стази почти инстинктивно провела рукой по телу, и оно отозвалось ей все той же щедростью жизни, что была разлита вокруг. И тогда она упала на эту землю и каталась по ней, воя от радости и ужаса.
На вой ее прибежал сначала Фракасс, а потом и Василий.
– С ума, что ль, съехала?
– Ты… ты правду сказал, Васенька.
– То-то же. Немчик, что ли? – Он спросил добродушно, даже с пониманием.
– Нет, Васенька, русский. Русский-русский, какой только быть может. Костромской. – И тут Стази впервые заплакала слезами очищения и страха.
С этого момента она стала странным существом, с одной стороны, просчитывающим все и вся далеко вперед, не дающим поблажки ни себе, ни спутникам, этакой железной волей, сжатой пружиной, а с другой – она ощущала себя простой русской бабой, умиляющейся над своим будущим младенчиком. И она уже не размышлял о том, плохо это или хорошо, и как это вообще могло случиться, а просто знала одно: она должна родить этого ребенка, чтобы память о Федоре осталась. Родить и успеть вырастить настолько, насколько сможет он запомнить слова правды о своем отце. В то, что Федор жив, она перестала верить с того момента, как поверила в свою беременность. Двух чудес в мире не бывает.
14 июля 1945 года