Особые приметы - Хуан Гойтисоло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он провел в Париже уже несколько месяцев и в свободные минуты иногда заходил к вам в мансарду на улице Вьей-дю-Тампль. С терпеливой снисходительностью, какая появлялась у него в разговорах с инакомыслящими, он растолковывал вам истинное положение дел в Испании, предрекая уже недалекую, по его мнению, развязку событий. Имена Маркса и Ленина он произносил с той же горячностью, с какой когда-то — имена Хосе Антонио и Рамиро де Маэсту. Его увлеченность трогала тебя. Долорес, как и ты, слушала его с интересом и зачастую, когда между вами вспыхивал спор, принимала его сторону, не разделяя твоего скептицизма.
Как-то раз зимой — помнишь? — в ясный, прозрачный день вы все трое должны были встретиться на Сен-Жерменском бульваре. Ты, как всегда, опаздывал. Подходя к кафе, ты издали увидел их, они сидели рядом на закрытой террасе, поджидая тебя, и он с обычным для него жаром и чуть самодовольной уверенностью в себе что-то ей объяснял, а Долорес смотрела на него, не сводя глаз, тем взглядом, который до этого дня бывал предназначен одному тебе, щеки ее пылали, глаза блестели. Она, заплутавшаяся после Женевы в ночи, непроницаемо замкнутая, снова улыбалась светло и радостно, будто забыла обо всем. Ты вдруг почувствовал, что ты лишний.
День померк. Все вокруг тебя внезапно обособилось, зажило своей, непонятной для тебя, чужой жизнью. Всепоглощающее ничто разверзлось у тебя под ногами. Ты стоял среди бесцельного, бессмысленного, хаотического круговерчения человеческих толп и машин. У тебя больше не было ничего общего с этим миром, как и у него с тобой. Связь, соединявшая тебя с ним, оборвалась, ты был одинок, безнадежно и непоправимо одинок.
Такой Венеции вы не знали — туманной, с размытыми контурами. Она помнилась вам иной, — тогда ты приезжал сюда репортером Франс Пресс. Красивые, глупые как пробки кинозвезды расхаживали в «бикини» по грустному, старомодному — из девятнадцатого века — пляжу Лидо или кормили голубей перед колоннами Дворца дожей и улыбались, демонстрируя ослепительно белые зубы. Со стороны Большого канала каждые несколько минут, выдерживая интервал, появлялся прогулочный пароходик и высаживал на понтонную пристань Капитании и по всей длине набережной Скьявони толпы туристов, любителей венских шницелей и доброго баварского пива. Все они, без различия пола и возраста, были одеты в замшевые или вельветовые брюки, и все вооружены фотоаппаратами. У некоторых было их даже по два и по три. Компактными группами они заполняли строгую и стройную перспективу площади, снедаемые болезненной страстью: запечатлеть наглядно, вещественно свое пребывание в этих местах, увековечить для семейного альбома неуклюжего ребенка в окружении голубей или чью-то раздобревшую супругу на фоне рельефов Лоджетты. А в это время за пестрыми столиками у Квадри или Флориана другие туристы в точно таких же вельветовых брюках и тирольских шляпах исписывали десятки и десятки почтовых открыток, заполняя их приветами и восклицательными знаками, словно они только ради этого сюда и приехали — ради почтовых открыток и семейных альбомов, а не ради изумительной панорамы собора святого Марка с теснящимися вокруг него дворцами древневизантийского стиля, не ради колонн, статуй, мрамора и мозаик этой пышной и прекрасной базилики, нетленно победной в своем великолепии наперекор всем соседним кафе с их эстрадами, на которых оркестрики наяривают «Голубой Дунай», «Турецкий марш», «Половецкие пляски» из «Князя Игоря», «Венецианский карнавал», «Военный марш» Шуберта, «О, мое солнце», «Гренаду», «Бамбино». Музыкальная мешанина перекрывала невнятицу и бестолочь разноязыкого говора, затверженные пояснения гидов, голоса носильщиков и зазывал, настойчиво повторяющих адреса гостиниц «no expensif»[173], детский лепет и тихое воркование голубей. От всей этой какофонии влажный воздух делался почти осязаемо липким.
Но теперь перед вами предстала другая Венеция. Туристы с рюкзаками, пестрые столики кафе, подмостки эстрад — все исчезло, их вымел холод. Утренний туман притушил краски, и вы увидели площадь такой, как написал ее четыре века назад Беллини. Та же легкая асимметрия фасадов Старой Прокурации и Новой Прокурации, те же часы с мадонной, волхвами и знаками зодиака, и колокольня, и базилика. Торопливо (сразу видно: местные жители) шли по площади люди, нахохленные, подняв воротники пальто, а голуби, теперь полновластные ее хозяева, нетерпеливо перелетали с места на место, ожидая пушечного залпа, радостного сигнала, возвещающего о появлении служителей с кормом, чтобы затем, подкрепясь, шумной стаей взлететь на башни и купола. У Флориана за широкими стеклами окон сидели, декоративным дополнением к плюшевым креслам, шикарные клиенты. Когда Долорес молча проходила под аркадами, изо рта у нее при каждом выдохе вылетало маленькое белое облачко, на секунду оно повисало, а потом непостижимым образом таяло в этом ледяном воздухе.
Хорошо было выходить с ней на Пьяцетту и, усевшись под Львом святого Марка или мраморной статуей святого Теодора, смотреть на грязную воду посуровевшей, неспокойной лагуны, на скрипучее покачивание гондол между причальными столбами, на чаек, стремительно выхватывающих из воды добычу, на катер, который то ныряет, то взлетает на свежей волне, оставляя за собой пенный след, на бакены (издали они напоминают расставленные для игры кегли) и еще дальше — на колокольни церквей Сан-Джорджо-Маджоре и Джудекки, растушеванные дымкой тумана, потонувшие в ней. Или плутать вдвоем по лабиринту улочек, носящих странные названия: Ветвь дома Распи, Канал острова Сан-Апональ, Замковый шестерик, Устье площади, Набережная морского медведя, Рачий рынок, Поднос золотого вздоха, Дубинка второго апреля, Сарацинское подворье, Лиходейство Толе, Площадка Сан-Кверо, Улица Середины жизни, — и неожиданно очутиться перед школой Сан-Рокко или на площади Санта-Мария-Формоза. Ноги в ботинках зябли, руки в перчатках коченели. Вы, обжигаясь, проглатывали чашечку горького кофе и спешили дальше, к Сан-Джорджо-дельи-Скьявони, чтобы лишний раз насладиться «Св. Трифоном, усмиряющим василиска» и «Погребением св. Иеронима» Карпаччо, а потом где-нибудь в траттории заказать угря с полентой по-венециански и согреться бутылкой доброго мерло.
Ночи вы проводили без сна, безуспешно пытаясь выяснить причины возникшего между вами разлада и взаимного охлаждения. Вас пожирала потребность разобраться, восстановить прежнее равновесие, вами владел зуд откровенности, граничивший с эксгибиционизмом: вы остервенело обнажались друг перед другом, посвящая один другого в обширный перечень своих действительных и несостоявшихся измен и любовных приключений, пока вдруг не обнаружили, что стали чужими. Вы были поражены: оказывается, вы совершенно не знали друг друга. Все ваши планы, мечты, иллюзии рухнули, и вы беспомощно стояли перед обломками собственного крушения, не зная, что теперь делать. Вы почти не глядели друг на друга, словно опасались, что можете ранить даже взглядом, вы почти не разговаривали, обходясь минимумом самых необходимых слов, каким-нибудь замечанием о пейзаже, о картине, о вкусе и крепости вина. Вы никак не могли прийти в себя от этой новизны — от вашей полной и ненужной свободы, и вы боялись случайно задеть, непреднамеренно обидеть друг друга: смутный инстинкт подсказывал вам, что сейчас достаточно пустяка, чтобы разрыв ваш стал неизбежным и окончательным.
Холодная, неприветливая Венеция, призрачная в своем туманном великолепии, была как бы вашим собственным отражением в помутневшем старинном зеркале. Когда, устав от бесцельного хождения по улицам, вы падали в огромные мягкие кресла бара «У Гарри» и перед вами ставили бокалы «Марии Кровавой» или изысканный коктейль, приготовленный быстрыми, гибкими руками идеально фотогеничного бармена, вы чувствовали себя, вероятно, такими же вертикально одинокими, как башни и колокольни этого города. За столиками сидели американки в каракулевых манто и светловолосые господа с часами на золотых браслетах, и вас обволакивал рокот их разговоров. Иногда ты оставлял Долорес на площади Сан-Моизе или на улице Сан-Марко в одном из бесчисленных магазинов, торгующих сувенирами, а сам пускался бродить наугад, куда вынесут ноги, забредал в какие-то тесные переулки, в тупики, — а в голове гвоздем долбила мысль: семь лет прожили вместе. Упрямо, вопреки очевидности, ты отказывался признать истинные размеры катастрофы. Ты перебирал в сотый и тысячный раз, поворачивая так и этак, каждое обстоятельство вашей совместной жизни, словно решал головоломку, потом опять копался, переиначивал, перестраивал все наново, чтобы снова и снова винить себя, и возвращался к дням вашей первой поездки в Венецию, на кинофестиваль. В ту пору вы еще не утратили вкуса к путешествиям и упивались своими открытиями. Хорошее вино, картина Веронезе, нарядные бусы, какой-нибудь стеклянный фонарь — изделие Мурано, — все было интересно, ибо на всем лежал отблеск вашей любви. Вы верили, что в Испании скоро произойдут перемены, и строили планы на то время, когда сможете наконец свободно распоряжаться своей судьбой. И ты ворошил эти воспоминания в нелепой надежде, что, быть может, еще не все потеряно, что, быть может, довольствуясь малым, вы на обломках крушения смиренно построите свою жизнь заново. Ты стоял, опершись на парапет на Фондамента Нуове, смотрел на затканный туманом островок грустного городского кладбища, на причальные столбы, на бакены, указывающие путь в Торчелло, на недвижимо распластанные, мертвые воды лагуны и не мог сообразить, как ты сюда попал.