Гроза двенадцатого года (сборник) - Даниил Мордовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она вскочила — и наткнулась на Бурцева, который шел, пошатываясь и бормоча что-то. Она даже пьяному Бурцеву обрадовалась. Он узнал ее и остановился.
— Ах, Алексаша, — видишь, видишь, голубчик? — Взяв девушку за руку, тихо, как бы шепотом, словно бы боясь, чтобы не услыхали его, заговорил он. — Видишь, Алексаша? (Он указывал на зарево.) Это они… Зачем? за что же? зачем же их-то?
Холодом обдало ее от этих слов. И он тоже думает!.. «Зачем же? за что же?..»
— А я тебя, Алексаша, бурочкой прикрыл, а то холодно стало, — переменил свою мысль Бурцев.
— Спасибо, ты всегда такой милый.
— Не-не, Алексаша… Я — я пьяная скотина… Ах, за что же это? — снова обратился он к зареву.
— А где Давыдов?
— Он там распоряжается, отдает приказания… Ведь мы, Алексаша, знаешь (и Бурцев с таинственностью пьяного нагнулся к самому уху девушки), — мы сегодня ночью… тово… в гости к этим подлецам… Ух, и зудят же руки!
Дурова вспомнила, что в эту ночь предполагалось сделать нечаянное нападение на неприятельский обоз, и в ней зашевелилось чувство как бы ожидаемой какой-то удовлетворенности, успокоения от глухой, ноющей боли. Она тотчас же пошла к эскадронному рачальнику заявить о своем намерении. Когда она подошла к эскадрону, то Алкид, узнав ее в темноте, сорвался с коновязи, подбежал к ней с радостным ржанием и, положив морду на ее плечо, так дохнул ей в лицо, что девушка отшатнулась и невольно ударила его по носу: «Противный какой! как дышит!»
Одни из ее улан возились около коновязей, другие у седел, лежавших на земле. Тут же слышен был и голос старого Пилипенка: «Ни-ни, подлая, ни Боже мой! тебя нельзя брать — мы в секрет идем… А ты, дура, не утерпишь — залаешь».
Дурова догадалась, что это Пилипенко разговаривает с Жучкой. И мысль ее вдруг почему-то перенеслась далеко отсюда, к тем местам, где она провела последние годы своего детства: перед нею — широкая Кама, такая тихая, гладкая; а она, Надя Дурова, сидит на берегу Камы и думает о том, как она, Надя, будет воевать с Наполеоном — о том, вот об этом самом, что теперь она делает, но тогда не так это представлялось — о! далеко не так!.. Тогда она и Пилипенка не знала, и Жучки не знала: тогда она знала только своего кота Бонапартушку да Робеспьерку-волкодава, который чужих цыплят любил, да косматого Вольтерку, который не любил свиней… И добрый Артем конюх… А отец! «Милый, милый папа! как он постарел, должно быть…» И она много пережила в эти пять лет: и Кама, и отец, и Артем постоянно вытеснялись другими лицами, другими картинами — Сперанский, Наполеон, Тильзит, Неман, Фридланд, Греков… Этот образ, кажется, и недосягаемее всех, и всех ближе. Где-то он!
— И с… же ты сын, я тебе скажу, брат: я тебе, с. у сыну, надысь целую луковицу дал, а ты мне щепоти кирпичику не даешь… Видишь — бляхи почистить нечем, — говорил один улан другому.
— Рассказывай, черт, — луковица, что луковица! попрекать едой грех… а кирпичику самому мне не хватит, поди… А то луковица!
— Ишь, черти, как жгут чужое добро, и жалости в них нету…
— Какая жалость! Ишь горит… словно свечечка перед Господом…
— А то луковица!
— Ну и луковица — что ж! а тебе грех… «Каждый о своем!» — подумала Дурова, и ей стало еще грустнее.
Эскадронный командир, которому она заявила о своем намерении принять участие в ночной экспедиции, сначала уговаривал ее не ездить, представляя ей все опасности такого рискованного предприятия; но когда перечисление опасностей на нее не подействовало, он стал было доказывать незаконность, с научно-военной точки зрения, такого казацкого, хищнического способа ведения войны, говоря, что регулярным войскам заниматься этим «неприлично», что «военная наука, в чистом ее значении, не одобряет этого», и другие «ученые» тонкости…
— Неприлично, господин ротмистр? — с дрожью в голосе возразила девушка. — А это прилично? (Она указала на зарево.) Это ваша наука одобряет?
— Но это, господин Александров, злоупотребление законами войны…
— Законы войны! Война имеет законы! Да разве сама война не есть нарушение всяких законов — и божеских, и человеческих?
Ротмистр насмешливо, с видом глубокомыслия посмотрел на нее… «О, немецкая тупица!» — чуть было не сорвалось с языка девушки, и она бросилась отыскивать Давыдова.
Через час после этого отряд охотников перебрался вброд через речку и направился на запад, следуя на огни пожаров. Впереди ехал Давыдов, сгорбившись каким-то круглым комом на седле. Лицо его было серьезно и задумчиво. Дуровой казалось, что она видит другого Давыдова, — не того живого Дениску, который так часто «пылил» и накидывался на своего друга Бурцева. Его лицо, казалось ей, напоминало теперь выражения тех лиц, которые, стоя в церкви у амвона, перед сосудом с дарами, полушепотом и со страхом повторяют за священником: «Днесь, Сыне, Божий, причастника мя приими, не яко Иуду, но яко разбойника…» Может быть, и в самом деле Давыдов молился теперь, как перед страшными дарами. В темноте фигура Усаковского казалась еще массивнее. Голова его была высоко поднята; он, казалось, хотел заглянуть теперь своими глазами дальше и глубже, чем куда может проникнуть глаз человеческий, — проникнуть в невидимое и неведомое. На лице Бурцева и следа не оставалось того, что он недавно был шибко пьян. Сейчас только, когда уже седлали лошадей, Рахметка вылил ему на голову с полдюжины манерок воды, и он был теперь причесанный, чистенький, с добрым, детским выражением на лице, которое с любопытством заглядывало туда, в глубь ночи.
Дурова оглянулась на солдат. Они были все те же, какими она видела их, когда они ничей не были заняты и, по-видимому, ни о чем не думали: «Работы никакой, едешь себе смирно, дело свое знаешь, начальство тебя не бранит — чего ж тебе еще!», казалось, говорили эти лица. Только Пилипенко, как старый солдат, которого все называли «дяденькой», осматривал иногда своих племянничков: то вдоль по фронту поглядит, ровно ли идут кони, не зарывается ли который, то зорко глянет вперед. Лицо у него более строгое, чем обыкновенно, словно бы он в церкви стоит, и как ни старается уловить смысл того, что читает дьячок в паремии, все никак не может уловить, хотя чувствует, что что-го глубокое, непостижимое, но душе понятное читается там.
Вот уже они много проехали. То ровным полем и вытоптанными пашнями проедут, то леском проследуют, то балкой потянутся несколько времени и снова выедут на открытое место. Пожарное зарево все ближе виднеется, а кругом мрак более и более сгущается. Все едут молча.
Давыдов на минуту поворачивает коня и останавливается.
— Ребята, не дремать, — говорит он тихо, но внятно. — Подобрать поводья, сабли прижать коленкой к седлу, чтобы звуку не было, друг с дружкой не сближаться, чтобы стремя о чужое не заговорило… Глядеть зорко, в оба — промаху чтобы не было!
Кто-то глубоко, во всю грудь вздохнул.
Давыдов разделил отряд на три части: одну он оставил при себе, другую поручил Усаковскому, остальную — Бурцеву. Пилипенко и Дурова остались при Давыдове.
Солдаты стали размещаться по партиям. Они это делали так же спокойно, как и на стоянке, словно бы собирались на водопой.
— А ты осади — что стал? Эй ты — который!
— Что! Не на твоей земле стал — али мало места?
— Так-ту, братцы, лучше — в аккурат, потихоньку да полегоньку.
— А то на?.. луковица! Эх, человек тоже!
— А вы полно, — успокаивал Пилипенко: — на всех хватит…
— А ты стремем не звони, черт!
— Не лайся — грех… Не приказано…
— А все ж и бисив комарь! укусив у саме око… Разместились. Поводья подобраны. Все в струнку.
«Смирно!» — командует Давыдов. Чего ж еще смирнее!
Теперь и комар укусит, так не икнут: потому — смирно!
По распоряжению Давыдова Бурцев с своею горстью должен был идти прямо. Сам Давыдов и Усакогаский со своими людьми — зайти с боков.
Разделившись таким образом, партизаны тихо подвигались еще с полчаса под прикрытием небольшого леска, из-за которого виднелось небольшое пламя: это догорала деревенька. Затем Давыдов велел снова остановиться. Сойдя с коня и отдав его фланговому гусару, он знаком подозвал к себе жидка — так звали бойкого, рябого гусара, выкреста из евреев, — и старого Пилипенка. Те тоже сошли с лошадей, и все трое тихо пошли лесною прогалинкой на огонь.
Ночь была тихая. В траве и в лесу трещали кузнечики, да по временам откуда-то издалека доносился не то вой собаки, не то плач какой-то странный… Ночные звуки всегда так таинственны…
Дурова посмотрела на небо. Знакомые звезды… давно когда-то, еще там, на родине, она знала их. Теперь они едва мигают, бледнеют — время идет к утру. Вон и уланы нет-нет да и перекрестят рот — зевают, хоть и выспались за день.
Как будто колокольчик — тонкий-тонкий — слышится вдали. Нет, это не колокольчик. Это все те же таинственные звуки ночи — не то они на земле, не то в небе, на воздухе, зарождаются и бесследно исчезают… Алкид насторожил уши — что-то сопит впереди, шуршит; это еж нюхает воздух — вон черный клубок прокатился в лес…