О, юность моя! - Илья Сельвинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если часто вводить в организм пантопон, человек может стать морфинистом, — сказал Елисей.
— Что вы такое кушаете, что вы такой умный? — едко просила Александра.
Леська обиженно замолчал.
— Отвернитесь.
Пауза.
— Теперь можно. Но только тшш... Ни звука... Она сейчас заснет.
На следующий день сестры не было, и у постели сидела Вера Семеновна.
— Здравствуйте, Леся! — сказала она. — Выйдите, пожалуйста, на балкон: мы хотим с Аллочкой немного поплакать.
Елисей вышел на балкон.
О чем им плакать, Леська хорошо знал: Дуван-Торцов охладел к своей жене, и она обливала Карсавину слезами от шести до восьми. После этого шла ужинать.
Елисей сел на угол балконных перил и видел близкую воду. Месяц был огромен, как в Турции, и море казалось белым, — древнее эллинское море, которое он так любил, шепелявое чудовище, иногда такое домашнее, родное, а сейчас еще роднее, потому что оно притянуло к себе Карсавину. Как хорошо называет ее сестра: «Ярославна»...
Его позвали в комнату. Веры Семеновны уже не было, была сестра, но почему-то очень торжественная, в белом переднике с красным крестом.
— Подумайте, молодой человек, какой ужас: меня мобилизовали, и я теперь буду работать в военном госпитале.
— Что же в этом ужасного?
— А кто же станет обслуживать Ярославну? Где вы сейчас найдете не то что акушерку-фельдшерицу, как я, а хотя бы санитарку, сиделку, няню?
— Надо будет поискать.
— Да, да. Пожалуйста. Мы вас очень просим.
Когда Елисей уходил, в коридоре поджидал его Сеня.
— Елисей! Мама хочет с тобой поговорить. Пойдем.
Он ввел его в какую-то новую для Леськи комнату, в которой ожидала его Вера Семеновна.
— Леся! Я знаю, что вы хорошо относитесь к Аллочке, а сестра милосердия уходит. Кто же будет ухаживать за больной? И нот мы решили делать это всей семьей. Отца, конечно, придется от этого освободить: он сам еле дышит.
— У него одышка, — обиженно вставил Сеня.
— Да. Одышка. Значит, остаюсь я, Сеня и вы. Мы с Сеней будем сменяться каждые два часа, а вам предоставим вечер. Конечно, вы, как мужчина, не сможете делать всего, что ей требуется. Тогда звоните горничной. Вы согласны, Леся? Я буду вам платить пятьсот рублей в месяц, а Карсавина ничего об этом не будет знать.
— Мама, ну что ты? Ну, как тебе не стыдно?
— А что тут стыдного? Сестра же получала за это деньги? Каждый труд должен быть оплачен.
— Труд, но не чувство, — сказал Елисей.
— Ах, уже есть и чувство? — засмеялась Вера Семеновна.
С этого дня Елисей каждый вечер приходил в «Дюльбер», как на службу. Раз в два дня подымал он на руки Карсавину, Вера Семеновна меняла слежавшуюся простыню и исчезала, а Елисей сидел до тех пор, пока Алла Ярославна не засыпала. Тогда он выключал верхний свет и на цыпочках уходил.
Однажды Алла Ярославна спросила его:
— Вы любите стихи?
— Не уверен в этом. Я их мало знаю.
— Жаль. А я люблю. Кстати, сейчас вся интеллигенция упивается стихотворением Александра Блока. Я его целиком не помню, но вот это:
Россия, нищая Россия,Мне избы серые твои,— Твои мне песни ветровые —Как слезы первые любви!
Тебя жалеть и не умею,— И крест свой бережно несу...Какому хочешь чародеюОтдай разбойную красу!
Пускай заманит и обманет, —Не пропадешь, не сгинешь ты,И лишь забота затуманитТвои прекрасные черты...
Этого нельзя читать без слез. Нравится нам? — спросила она Леську.
— Нет.
— А ведь это, Леся, эпохальные стихи. Они отвечают на самый жгучий вопрос времени. Они утешают нас в том страшном хаосе, который охватил Россию.
— Меня они не утешают. Я не хочу, чтобы любому чародею... Ни Колчаку, ни Деникину, ни Махно! Есть только один чародей на свете — Ленин.
— Почему вы так смело со мной говорите, Леся? Вы ведь совсем не знаете моих политических убеждений.
— Я вас люблю. Поэтому должен быть с вами откровенен.
— Понимаю. — Она подумала и снова сказала: — Но ведь Ленин — опасный человек. Он так много требует от России.
— Не от России, а для России.
— Ну пускай для, но это так страшно!
— Что же страшного, если за ним идет вся Россия? Гораздо страшнее все эти Корниловы да Врангели, которых Россия не хочет, но которые навязывают себя России, чтобы все шло опять так же, как было тысячу лет. А что касается хаоса, то никакого хаоса нет. Есть очень определенное, очень четкое стремление миллионов рабочих и крестьян освободиться от власти помещиков и капиталистов. Конечно, нет сахара, поезда почти не идут. Но разве это хаос? Это бесхозяйственность. Вот придет настоящий хозяин — и все появится.
— О, вы прирожденный агитатор! Так и сыплете из брошюр.
— Не жалеете ли вы, что выпустили меня из острога? — улыбаясь, спросил Леська.
Карсавина не ответила. Она вдруг смертельно побледнела и закусила губу.
— Что с вами, Алла Ярославна?
Она продолжала молчать, но, силясь сдержать стон, глубоко и прерывисто задышала.
— Вам больно? Да? Больно? Что я должен делать? Аллочка Ярославна?
Карсавина молчала. Лишь глаза стали наполняться слезами. Леська наклонился к ней и застонал, как от собственной боли.
— Аллочка Ярославна... Родная... Как мне помочь вам? Я не знаю... Ну, скажите: как? чем?
Вскоре больная затихла: она была в обмороке. Леська бросился к двери, поднял весь дом. Оказывается, есть шприц, есть пантопон, но никто не умеет сделать укола.
Леська побежал в больницу и привез фельдшерицу. Все это время Карсавина металась, не находя себе места.
* * *Утром за кофе Леська спросил Леонида:
— Леонид! Ты умеешь делать уколы?
— Разумеется.
— Научи меня.
— Зачем?
— Понимаешь... У меня такая цыганская жизнь... Кем я только не был: и натурщиком, и гадальщиком, и борцом. Но это же все ерунда. Надо хоть что-нибудь уметь! А шприц — это всегда кусок хлеба.
— Гм... Пожалуй, ты прав.
— Научишь?
— Хорошо.
— Давай сейчас.
— Сию минуту?
— Ну да. Мало ли что может случиться? К чему откладывать?
И Леонид показал Леське, как делать укол почти без боли.
— Прежде всего, нажми кожу в одном месте, а коли в другом. Понимаешь? Все сознание больного устремляется к той точке, которую ты нажимаешь, а шприц кольнет в другой, и та не успела сигнализнуть о боли. Далее: никогда не коли медленно — всегда быстро, с размаху. Третье: вонзив иглу и выжимая жидкость под кожу, оттягивай потихоньку шприц к себе, чтобы струя не разрывала ткань, а имела какой-то порожний канальчик.
«Черт возьми! Старик знает свое дело!» — подумал Леська.
Но «старик» знал больше.
Одназды Леська увидел маляра, который красил две крайние кабинки масляными белилами.
— Что это? Зачем?
— Больничку себе устрою на одну койку, — засмеялся Леонид. — Вот эта кабинка будет операционной, а та палатой.
— На одного человека?
— А сколько мне нужно? Аборт я делаю в четыре минуты, а потом два часа пациентка отлеживается. Ну, конечно, в случае осложнения...
Леську передернуло.
— А ты разве имеешь право? Без диплома?
— По законам империи лечить имеет право любой человек. Лечат же знахари, бабки... Надо только, чтобы это проходило в стерильных условиях.
Вскоре на даче появилась Александра Федоровна со своим красным крестом: у нее были отпускные дни, и она могла работать «налево».
— Ну, как, Леся, наша больная? Вы по-прежнему носите ее на руках?
— Это какая еще больная? — спросил Леонид.
— А как же? Красавица Алла Ярославна. Если б вы ее хоть раз увидели, Леонид Александрович, непременно бы влюбились, гарантирую. Но она, бедняжка, больна. У нее нефрит, и довольно острый.
— Так во-от зачем тебе нужен шприц, — протянул Леонид.
Леська смутился и быстро вышел из комнаты, ничего не сказав.
В «Дюльбере» началась та же история, что и в тот вечер. Сначала все шло как будто не плохо, но вдруг снова появилась боль, и Карсавина заметалась головой по подушке.
— Аллочка Ярославна! Я вам сейчас сделаю укол. Я уже научился. Пантопон у вас, кажется, двухпроцентный?
Карсавина испуганно взглянула на Леську:
— Что это вы вздумали? Ни за что!
— Но почему? Это же так просто.
— Экспериментируйте на ком-нибудь другом.
— Ну, Алла Ярославна...
— Нет, нет.
И снова разметалась. И потеряла сознание.
Елисей сделал ей укол. Неуверенно, но удачно. И, сорвавшись с места, выбежал на улицу.
Внизу его поджидал Еремушкин.
— Слушай, Бредихин, вот какое дело. Вчера в Евпаторию понаехали донцы и калмыки, разбили под городом лагерь и сидят. Зачем сидят? Не на курорт же прибыли.