Современная повесть ГДР - Вернер Гайдучек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Элизабет Бош было хорошо вот так сидеть у Раймельта. Она увидела, что на сундуке валяется его куртка, и сказала:
— До чего ж теплая.
Он не понял, к чему она клонит. Если она сейчас скажет: «Давай сойдемся», я напьюсь от радости, подумал он. Сам я этого никогда не скажу, но если она первая скажет… С этим типом из Гамбурга у нее все кончено, я давно уже понял. Деревню, правда, сковырнут с земли, но не беда, отстроимся в другом месте. С ней бы я где хочешь отстроился. А Элизабет думала: он меня поймет, он только с виду такой ершистый, а жизнь его порядком помотала, из-за жены угодил в тюрьму, а она ему потом даже пакетика кофе не прислала из своей Америки. И снова думает Раймельт: надо перекинуть дощечку, чтоб она смогла перейти ко мне через канаву, но ничего умного ему в голову не приходит, и он молча опрокидывает еще одну рюмку.
— Тебе налить?
— Я от водки дурею.
— Подумаешь, — говорит он.
— Ах ты боже мой, — говорит она.
— На бога тоже надежда плоха. Он еще до сих пор никому не помог.
— Они разорвут меня на части.
Раймельт недоуменно поднял глаза на женщину, а когда она вдобавок спросила:
— Тебе случалось видеть желтое небо и чтоб на землю сыпался дождь из ворон? — он уже не сомневался, что от двух рюмок водки Элизабет окосела. Как теперь быть, он не знал: то ли уложить ее здесь же на диван, то ли проводить до дому. И, не сумев удержаться от искушения, схватил Элизабет за руку. Его собственная рука при этом дрожала, и он подумал про себя: ну и болван же я!
— Он очень приличный человек, — вдруг заговорила Элизабет, — он совсем не такой, как ты думаешь. И если я перееду к нему, это тоже будет не так, как ты думаешь. Он ждет меня, он добрый человек, а время утекает, словно вода.
Раймельт пил и курил, и раз за разом наливал себе до краев. Зачем ее сюда принесло? — думал он. Какое мне до этого дело? У нее есть сын, сын работает в газете и собирается кой-куда уехать, вот пусть у сына и болит голова. И дочка у нее в университете, а комбинат взял на себя все расходы по обучению. Теперь Раймельту хотелось только одного: чтобы Элизабет ушла и оставила его в покое. Но женщина говорила, говорила, она ступила на ту самую дощечку, которую Раймельт все-таки перекинул для нее через канаву. Он меня понимает, другие — нет, а вот он понимает. Она больше не испытывала страха.
— Берлин или Прага — всякий раз словно что-то запретное, никуда не годится. А ему сюда — ты ведь знаешь, какой он. Он без своих синих чаек и жить не сможет. Синие чайки — вот такой это человек. А продать дом… Родной очаг — он и есть родной очаг. Я-то знаю, каково это, когда приходится все бросить. А ведь я была тогда голодая. Ему я нужна, а детям только стою поперек дороги. Никогда бы раньше не подумала, но так оно и есть, тебе-то я могу сказать.
Раймельт пытался сохранять спокойствие, но вдруг откуда-то изнутри накатила слепая ярость, все равно как в тот раз, когда он пнул ногой крестьянина или когда выбросил в окно любовника своей жены.
— На тебя даже слюны жалко!
Только это он и сумел выкрикнуть, после чего распахнул дверь. Элизабет до того испугалась, что не могла сделать ни одного шага. А Раймельт от этого еще пуще взъярился и повторил:
— На тебя даже слюны жалко!
А когда Элизабет все-таки нашла в себе силы уйти, он выкрикнул ей вслед немало бранных слов, хотя впоследствии при всем желании не мог вспомнить, какие именно. Он кричал, что она не мать своим детям, что на уме у ней одни мужики, что ее сыну никогда не бывать ни в Лондоне, ни в Швеции, что дальше Засница его теперь никто не пустит и она это знает не хуже, чем он, что и философский факультет для дочки накрылся, грех чего-то требовать от комбината, если мамаша сбежала на Запад, когда сбегать категорически нельзя, потому что везде понатыканы эти атомные штучки, и должен же быть какой-то порядок. «Я ему нужна» — ах-ах, сентиментальные бредни. Гамбуржцу в их деревне нечего делать, покуда его, Раймельта, голос имеет здесь хоть какой-то вес, гамбуржцу нечего, и чтоб у них в совете духу ее больше не было. Чтоб не было такой, как она. Женщина тесней стянула платок на груди и ушла в темноту, не переставая твердить про себя один и тот же вопрос: да что ж это такое? На губах у нее играла странная усмешка, но она этого, разумеется, не замечала.
Раймельт сидел в унылой безнадежности своей комнаты, рубаха на груди распахнута, ноги босые, сидел и без устали разговаривал с самим собой, впору было подумать, что он рехнулся. У него в голове не укладывалось, как это Элизабет Бош… другие — да, другие пожалуйста, но чтобы она… Муж — передовой рабочий, повел вагонетки, хотя после затяжных дождей мог отказаться, — словом, настоящий шахтер, такая память живет и после смерти, да и сама Элизабет — всюду, где была нужна помощь, Элизабет оказывалась тут как тут, а теперь… В голове не укладывается. Сын — молодой кандидат наук, выездной кадр. Да и девчонка не уступит брату. Гамбуржец — добрый человек, пусть так, может, и добрый, может, и добрый. Но сбежать только из-за этого… Из-за этого — да ни в жисть! Родной очаг! Здесь у тебя родной очаг, больше нигде. Синие чайки, дались тебе эти синие чайки.
Какое-то время он продолжал выкрикивать в том же духе, потом стены начали давить его, и он выскочил на улицу, а сам думал: может, я еще догоню ее. Но женщина уже исчезла. И в комнате у нее не было света. Синие чайки! Он неудержимо рассмеялся. А потом так же неудержимо заплакал, плакал и проклинал себя за то, что перебрал.
— Все гамбуржец проклятый, — буркнул он и затрюхал домой.
На другое утро Раймельт позвонил Гансу Бошу в редакцию. Секретарша сказала, что у них совещание.
— Ну так вызовите его! — заорал в ответ Раймельт.
Секретарша была настолько потрясена этим криком, что вызвала шефа прямо с совещания, чего в принципе делать не полагалось. Ганс взял трубку и с досадой спросил, неужели дело настолько не терпит отлагательства, а бургомистр вконец завелся из-за выражения «не терпит отлагательства» — это ж надо, какой выпендреж! — и сказал, чтобы господин редактор лучше позаботился о своей мамаше, не то у ней синие чайки в голове заведутся. Ганс Бош подумал, что ослышался, Раймельт же считал, что высказался более чем внятно: синие чайки. Потом он положил трубку и подумал: «не терпит отлагательства», это ж надо так выпендриваться! Позаботился бы лучше о своей матери. Если б не она, был бы ты нуль без палочки.
Якоб Ален не смог скрыть от портовых, что приводит в порядок свой дом.
— Все равно как на свадьбу, — сказал кто-то.
И тут у старика невольно вырвалось:
— Так оно и есть.
Он сразу пожалел о сказанном, но слово — не воробей.
Коллеги полюбопытствовали, кто, да откуда, да когда.
— Из Саксонии. Вообще-то не из Саксонии, а из Чехословакии.
— Так откуда?
— Оттуда.
— Она уже здесь?
— Не совсем.
— Тогда желаю успеха, — сказал один молодой паренек.
Якоб понял, на что тот намекает, и напустился на паренька:
— Молоко на губах не обсохло, чтоб так со мной разговаривать! — И пришлось их разнимать.
Но от слов паренька на душе у Алена стало еще тревожней, чем было. Теперь он все чаще бесцельно гонял по городу: к Михелю, на Рыбный базар, к Собору. Усаживался в «Панораме», выпивал один за другим несколько аперитивов подряд, как тогда, в Оперном кафе, и заказывал деликатесное рагу. Он бродил по берегу Альстер и вспоминал берега озера под Берлином, где они сидели с Элизабет Бош. Он мчался на машине в аэропорт и провожал глазами самолеты.
«Ты видишь самолет?»
«За облаками нельзя увидеть самолет».
«А я вижу».
Он хотел заново воскресить все пережитое, но ему это не удавалось. Если раньше Ален мог равнодушно думать о смерти, то теперь он боялся умереть, так как пришел к выводу, что еще совсем не жил. Его снова и снова тянуло на вокзал. Он встречал поезда, которые приходили из Дрездена или Лейпцига, хотя и знал, что это не имеет смысла. Ну, тогда желаю успеха! Два дня он не выходил на работу, сочинял от имени Элизабет Бош одно заявление за другим, поскольку считал, что сама она с этой писаниной не управится или сделает не так, как надо, писал и рвал густо исписанные листочки. Поскольку от Элизабет по-прежнему не было никаких известий, он боялся, что она заболела. И не придумал другого выхода, кроме как написать Лаутенбаху. Он писал, что испытывает к Лаутенбаху доверие, что они уже много лет знакомы, и поэтому он просит сообщить, что случилось с Элизабет Бош и почему она молчит. Лаутенбах ответил сразу же. В чужие дела он, Лаутенбах, не мешается, это к добру не ведет, и пусть Якоб поймет его правильно. Якоб его правильно понял, но не понял ничего. Во всяком случае, дело ясней не стало. Он послал Элизабет телеграмму, в которой просил оформить для него приглашение, чтобы он мог приехать в деревню. Уж это-то она должна для него сделать, думалось Якобу. А женщина положила телеграмму в шкаф для белья, туда, где лежали остальные письма Якоба.