Молодость Мазепы - Михаил Старицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На хорошеньком личике гетманши отразилось при этих словах Дорошенко крайнее изумление.
— Как? — переспросила она. — Ты это не «жартуєш»?
— Говорю правду, как перед Богом.
— И если он на то пойдет, ты ему и вправду отдашь свою булаву?
— Язык мой не знает лжи, Фрося.
По лицу гетманши мелькнула чуть заметная, не то насмешливая, не то презрительная улыбка.
— Какой же тебе выйдет со всего того «пожыток»?[31] Так добивался булавы, столько крови пролил за нее, а тепе опять отдаешь ее назад, как прискучившую «цяцьку». Слова гетманши, видимо, оскорбили Дорошенко.
— Не говори так, Фрося, — заговорил он горячо, — да, добивался булавы, я пролил за нее братскую кровь, но не для того, чтобы едино захватить в свои руки «зверхнисть» и «владу», а для того, чтобы иметь возможность направить отчизну к покою и славе!
Он начал объяснять ей с увлечением весь свой будущий план. Да, он уступит свою булаву Бруховецкому, потому что иначе тот не согласится соединиться с ним. Конечно, Бруховецкий жаден, труслив, низок, не такого гетмана надо было б Украине, но всегда больше мира и ладу в той хате, где один хозяин, чем в той, где два, хоть и самых лучших. Да и Бруховецкий будет беречься теперь.
Гетман говорил с горячим, искренним увлечением; гетманша слушала его молча, только по лицу ее бродила легкая презрительная усмешка, не заметная гетману. Слова гетмана ничуть не трогали ее.
— Что только говорит, послушать, словно малое дитя или хлопец безусый, — думала она про себя, следя взглядом за темной фигурой гетмана. — Отдаст булаву! Вот так гетман! Ха, ха! Другой бы подумал, как бы v Бруховецкого ее вырвать, а он!.. Вот уже и седой волос в бороде пробивается, а он все еще разумом за хмарами летает, а перед глазами ничего не видит!
В душе гетманши шевельнулось какое-то презренье к гетману, она взглянула на его высокую, костистую фигуру, на смуглое, худое лицо, на его темную простую одежду, и перед ее глазами вырос, как живой, Самойлович, пышный, блестящий, красивый, со своими шелковистыми усами, с пламенным, страстным голосом, шепчущим ей на ухо жгучие слова. «Вот кому бы быть гетманом, — подумала она невольно. — О, тот умел бы захватить все в свою крепкую руку, сумел бы и у Бруховецкого вырвать булаву. Король, король!.. А этот, — гетманша бросила пренебрежительный взгляд на мужественную фигуру гетмана, на его воодушевленное лицо, и оно показалось ей сухим, жестким и некрасивым, — монах какой-то! Ворон!» — подумала она про себя и сжала презрительно губки.
А гетман все говорил… но гетманша не слушала его, голос его как-то сладко убаюкивал ее, мысль ее перенеслась к Самойловичу, к его страстной любви, к его нежному письму. «О, если б на месте этого скучного гетмана был он, дорогой, любимый… да, любимый…» — шептала она про себя, прижимая к груди маленькое письмецо. Наступившие в комнатах сумерки как-то невольно навевали на нее нежные мечты, а мечты ее уносились далеко, далеко.
Гетман между тем продолжал говорить с возрастающим одушевлением, не замечая того, что гетманша вовсе не слушала его.
— А если это не удастся мне, — окончил он, — тогда я двинусь со всеми войсками на правый берег, я сложу свою голову, я сгину в неволе, а соединю отчизну и освобожу ее от ляхов навсегда!
Он замолчал; слышно было только по глубокому и частому дыханию, как сильно волновала его эта мысль.
Фрося словно очнулась от какого-то сладкого забытья: восклицание гетмана пробудило ее и вернуло к действительности, но возвращение это не доставило ей удовольствия. «Правду говорит Самойлович, что он ничуть не ценит меня», — подумала она, услыхавши последние слова гетмана, и в душе ее пробудилось к нему уже явно неприязненное чувство.
— Послушать тебя, пане гетмане, так и увидишь, как ты любишь и жалеешь меня, — заговорила она, и ее всегда детский голосок зазвучал достаточно неприязненно, — когда так мало думаешь обо мне. Какая же будет тогда моя жизнь? Хочешь ты, чтобы меня убили, или ограбили так, как вдову Тимоши Хмельницкого, или продали в крымскую неволю?
— Дорогая моя! — произнес с глубоким волнением Дорошенко и, подойдя к ней, сел с нею рядом и обвил своей могучей рукой ее тонкий и нежный стан. — Не думай того, что я не люблю тебя! Я не умею широкими словами про свое «коханя мовыты», но Бог видит, что у меня есть только два дорогие на всем свете существа — матка отчизна и ты, дытыно моя. Она — моя кровавая рана в сердце, ты — моя радость, мой солнечный «проминь», своим словом ты «вразыла» мое сердце, но знай: тебя я люблю больше своей жизни, но для блага отчизны пожертвую всем: жизнью, душой — даже тобой! Скажи сама, был ли бы я гетманом, был ли бы я казаком, если бы не отдал ей все? Вспомни сама, наши матери и сестры сами полагали свою жизнь за отчизну, неужели бы же ты захотела чтобы я, гетман Украины, был ниже их?
Гетманша молчала; в сущности ей было решительно все равно, что сделает гетман; в душе ее только закипала глухая, но упорная неприязнь к этому человеку; каждое его слово подтверждало справедливость заключения Самойловича, что он не ценит ее, но эта мысль не огорчала гетманшу, а только усиливала ее холодную неприязнь.
Но гетман принял это молчание за безмолвное согласие.
XLVIII
Дорошенко горячо прижал к себе жену и словно замер этом порыве. Так прошло несколько минут.
— Ох, Фрося, Фрося, если б ты знала, сколько бессонны ночей провел я, думая о доле отчизны! — вырвался у гетмана вдруг неожиданный возглас.
Он заговорил с той страстной горячностью, с которой говорят замкнутые в себе люди, когда чувства и мысли, хранящиеся в глубине их сердца, наконец, переполнят его и выступят из берегов. Слова его лились неудержимым потоком. Он говорил ей о всех тех муках, которые пережил, глядя на страдания отчизны, он говорил о том, как он поклялся вывести ее из поруганья и униженья, он рисовал перед гетманшей светлыми, полными веры и надежды словами будущее отчизны, но сидевшая подле него женщина, которую он так горячо прижимал к себе, оставалась холодна и враждебна. Наконец и гетман почувствовал эту холодность, но он приписал ее тому, что гетманша все еще сомневается в его любви к ней.
О, нет!.. Она, его дорогая Фрося, не должна думать, что, любя отчизну, он мало любит ее. Как солнце и месяц, так освещают они обе и день, и ночь его жизни! Он только и счастлив ею. О, если б он не был уверен в том, что она любит его, если б он не мог прижать к себе ее дорогую доверчивую головку, было ли бы в нем тогда столько сил для этой борьбы?
Дорошенко вздохнул и произнес задумчиво:
— Кто знает, если бы гетман Богдан не был так несчастлив, быть может, он не проиграл бы Берестецкой битвы, и родина не служила бы теперь в наймах у ляхов.
При этих словах гетманша встрепенулась и насторожилась.
— Ты говоришь, несчастлив? Что же случилось с ним? — спросила она, подымая головку.
— Он узнал перед Берестецкой битвой о том, что Тимош повесил его жену.
— Повесил?.. Ох, Боже!.. За что?
— За «зраду». Она изменила гетману. Да вот здесь, на этих самых воротах, и повесил, их видно в окно.
Гетманша взглянула по указанному гетманом направлению и с отвращением отвела свои глаза от видневшихся из окон ворот. Невольная дрожь пробежала по всем ее членам.
— Бр… — прошептала она. — Повесил, зверюка!
— Чего ж ты «зажурылась», моя зирочка? — повернул ее к себе ласково гетман. — Жалеешь ее? Не жалей! Таких гадюк жалеть не надо: им мало мук и в пекле, и на земле! — Глаза гетмана гневно сверкнули. — Да если бы она могла только воскреснуть, я бы сам повесил ее снова здесь, на позорище всем — вскрикнул он.
При этом возгласе гетманша сильно вздрогнула и побледнела.
— Петре… на Бога! Что с тобою? Ты пугаешь меня? — схватила она его за руку.
— Испугал! — гетман улыбнулся и провел по лбу рукой. — Ох ты, дытыно моя неразумная, чего ж тебе пугаться? Ну, посмотри же на меня, усмехнись! — повернул он к себе ласково ее личико. — Ведь я знаю твое серденько любое, ведь я знаю, что ты никогда не изменишь мне. Ты моя дорогая, ты моя верная, — заговорил он нежным шепотом, тихо привлекая ее к себе…
На другой день Саня проснулась рано утром и сразу же ей сделалось почему-то чрезвычайно весело. Она быстро вскочила с постели, выглянула в окно, увидала, что небо безоблачное, воздух чист, солнце ясно, улыбнулась скакавшим под окном воробьям и принялась торопливо одеваться. В это утро она отдала больше времени своему туалету, и время было потрачено не даром, так что даже гетманша спросила ее:
— Отчего это ты сегодня такая гарная, Саня, словно засватанная?
От этого вопроса Саня вспыхнула вся, как пунцовый мак, и прилежно наклонилась к работе.
В этот день все как-то особенно спорилось и удавалось ей; веселые песенки так и навертывались на язык, а день все-таки тянулся долго!