Я бросаю оружие - Роберт Белов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы не буквари, мы военку проходили не просто так — на фронт готовились. Эх, жалко все-таки — для себя для одного только, конечно, жалко — война кончилась. Мы бы еще показали, на что мы способны...
А смешно, но мне захотелось протопать бы вместе и с ними, с этими, букварями!
Но Мамай предложил идти задами, через овраг.
Он был прав, конечно: задами нам было способнее.
Госпиталь
Головной эвакогоспиталь № 3734 размещался в самом большом в нашем городе пятиэтажном здании, стоящем лицом на единственную городскую площадь, на краю оврага, за которым красиво, круто поднималась кверху Вшивая горка, слободка, летом обычно такая зеленая, что не было видно тамошних лачуг, только вечерами вились кухонные дымы над зарослями сирени, черемухи, волчьей ягоды, рябины и таких же рослых конопли и крапивы. По дну оврага бежала бойкая речка Урманка. Летом ее свободно переходили вброд голоштанные трехлетние пузыри — до войны вечно их палькалось в ней видимо-невидимо. Но теперь, конечно, не было никаких пацанов — их и вообще не было, а которые и рожались, так в большинстве помирали, да и по весне Урманка неслась широкая и мутная, будто взаправдашняя река, пучилась и пенилась, крутила доски и бревна, обваливала берега.
Я представил себе, как хорошо сейчас смотреть из окна нашей палаты, с четвертого этажа. Если глянуть в левое, выходящее на север, окно, то будет видно, как играет Урманка, а если в то, что против дверей, — увидишь разлившуюся, затопившую леса и луга на том берегу Каму. Раньше по ней в это время вовсю уже плавали белые пассажирские пароходы, а теперь, наверное, разве что запоздалые льдины — ледоход нынче был поздним и холода стояли до последних дней.
Я потому так хорошо представил себе тот вид, что еще давно любовался им не раз: до войны в здании госпиталя была наша школа.
Мамай правильно решил идти со стороны оврага, через лаз: так надежнее. В проходной охранник может зацапать нас со спиртом, а тут нам нужно пройти только мимо раздевальщицы. И если там сегодня дежурит Нюра, тогда и совсем порядок: даже она что и заметит, без всяких пропустит и промолчит.
Прежде Нюра работала в кочегарке. Была она пожилая уже и некрасивая нацменка, мордовка или чувашка, конопатая, грязная. Но именно с ней...
Как-то раз, подойдя к кабинету отца, я услышал по голосу, что он распекает кого-то. Я знал, что соваться к нему в такие моменты не след, остался за дверью. Вот тогда-то я и услыхал...
— Кто там был? Кто эти мерзавцы? — допрашивал кого-то отец.
В ответ раздался плаксивый женский голос:
— Я не знаю-у...
— Но хотя одного ты запомнила, узнать сможешь?
— Не-ет. Я не знаю-у...
— Ты что, выгородить их, что ли, хочешь? С ума ты свихнулась? Спятила? Мародеров, насильников!
— Не сильничали они. Сама я... Не мне — дак и кому они нужны, болезные-е...
— Что ты городишь, дура?! И впрямь рехнулась или как?!
— Сама я-а. Жалко ить их. А у меня рази убуде-ет?.. Раздался грохот, видно, отец ударил по столу кулаком.
— Идиотка!!! Вон с моих глаз!
Я едва успел шарахнуться от двери, из кабинета выскочила зареванная Нюра. И тогда почувствовал, что у меня горят уши. Кажется, я совсем догадывался, о чем там шла речь, что было у Нюры с ранеными. Но я боялся признаться сам себе, что все это уже понимаю.
Чтобы проверить, я решил рассказать о подслушанном разговоре Мамаю. Он, оказывается, тоже кое-что обо всем слышал — от самих раненых. Мамай сказал:
— Не понимаешь? Она... Понял?!
Я кивнул. Я это же все понял и без него.
Но то, что я все сам теперь понимаю, не дало мне ни удовлетворения, ни радости. Наоборот, жить стало как-то намного тревожнее.
Вот тогда Нюру и перевели из кочегарки в раздевальщицы. Видно, отец так сделал, чтобы она постоянно была у него на глазах; рядом с гардеробной все начальские кабинеты. Встречаясь с Нюрой, я всегда чувствовал себя неловко, а смотреть на нее боялся.
Еще через несколько дней Мамай рассказал мне, что было с ней у него.
В ее вечернее дежурство он выследил, когда Нюра на минуту отошла, прошмыгнул в раздевалку, снял с вешалки и спрятал свою телогрейку, а на крючок повесил халат, чтобы не хватились после отбоя, и сам спрятался в укромном углу. Электрический свет в госпитале, если не было кино или еще чего-нибудь, горел только в операционной, в кабинетах, в ординаторских, в палатах для старших офицеров, ну и там кое-где; остальные, как и все в городе, сидели при коптилках, и Нюра ничего не заметила.
Глубокой ночью, когда госпиталь угомонился, а Нюра задремала, сидя у батареи отопления, Мамай вышел, обхватил ее и стал тискать грудь. Она охнула спросонок, заморгала, потом отняла его руки, сказала шепотом:
— Што ты, што ты?! Иди, иди домой, сынок. — И тихонько вытолкала его из раздевалки.
Мамаю пришлось убраться. Задами, через овраг, чуть не по горло в снегу, он кое-как выбрался на дорогу.
— Надо было мигалку задуть. Тогда бы она не увидала, кто, и... — закончил такой свой рассказ Мамай.
Но обычной уверенности не было в его голосе. Рассказывая, он так же мялся и мямлил, как я, когда передавал ему разговор Нюры с отцом. И посвятил меня в ту свою тайну лишь потому, что на душе у него было, наверное, так же смутно, неловко, как у меня тогда, и непременно нужно было с кем-нибудь поделиться. А поговорить об этом ему, кроме меня, как и мне, кроме него, не с кем: Манодя не в счет, он тюфяк, он в таких подобных делах ни фига не петрит.
Выслушав всю историю, особенно последние Мамаевы слова, я хотел тогда что-нибудь съязвить, но вспомнил о том, как сам-то нехорошо подсматривал за Томкой, и подавился.
С Нюрой Мамай после старался держаться нахальнее, ухмылялся, пробовал отпускать всякие словечки. Но она глядела на него так, будто видела вообще в первый раз и просто он пустое место, и совсем не говорила никакого слова.
Я вспомнил теперь: было это не то в феврале, не то в марте, то есть примерно тогда же, когда Мамай, оказывается, стал приставать к Оксане. Как же он мог — так вот: лезть к какой-то грязной Нюрке и тут же предлагать дружить Оксане?! Разве с Оксаной вообще можно думать о таком? Может быть, я в чем-то тоже недалеко ушел от Мамая, но, что бы там ни было, что бы я ни наделал сегодня, а пакость всякую я к Оксане не потащу никогда.
Мы пролезали по балкам под мостом, чтобы не делать крюка, прямо по-над самым мутным потоком Урманки. Перелезая по склизким перекрещенным бревнам, я вдруг вспомнил свой сегодняшний сон, и мне почему-то стало жутко. Вниз глядеть было боязно — там неслась, магнитила к себе бешеная вода. Я старался смотреть только прямо вперед; передо мною просто по-обезьяннему быстро и ловко, даже по-паучьи, переметывался через балки Мамай.
А едва вылезли — дурачились, отваливали в воду куски подмытого берега. Я чуть не сверзился в речку, тогда полезли наверх.
Поперек оврага, наискось, лежала густая тень от госпитального здания. Граница ее обозначилась так четко, что, казалось, тень не только лежит на земле, но и повисла, уплотнила сам воздух. Все, что в тени, было сумрачным и тяжелым, а на солнечной стороне зеленела веселая травка, там и сям поблескивали, сами по себе пуская зайчиков, осколки стекла. Мы карабкались прямо по границе между светом и тенью, так что один глаз слепило солнце, а другой сам собою косил в темноту.
Там, где склон становился пологим, как раз на нашем пути лежала госпитальная свалка: куча тряпья, бинтов, ваты, разрезанные гипсовые повязки и прочий хлам. Зимой все это сжигали в топке, а летом сваливали сюда и время от времени зарывали или палили костром. Видимо, очередную партию из операционной высыпали очень недавно — на некоторых бинтах виднелась совсем еще свежая кровь. Черта тени проходила и через кучу: бинты, на которых лежала тень, казались грязными, и кровь на них была ржавой; на солнце ослепительно белели чистые бинты, кровь на них казалась густой и живою, иные капельки даже поблескивали.
Мы обошли кучу по солнечной стороне.
Маноде под ноги попался лежащий отдельно от остального надорванный огромный гипсовый башмак. Он поддел его на свой ботинок и далеко зафугасил вверх по склону. Мамай тут же свешал ему по затылку напоминательную затрещину:
— Чё делаешь, рахит?! Игрушки тебе?
Манодя, как всегда, не обиделся; наоборот, извинительно улыбнулся, сокрушаясь, что сделал неладно.
Когда шли мимо кустов, Мамай повернулся ко мне:
— Гоп-стоп. Может, все-таки салютнем, Комиссар?
Я замялся. Пострелять-то мне все еще, с самого утра, шибко хотелось, но я не был уверен, не задумал ли опять чего-нибудь Мамай: на базаре он меня всерьез напугал.
Мамай посмотрел на меня и ухмыльнулся по-злому:
— Рахаешься? Лягавый буду, что верну из рук в руки.
Клятва, божба то есть, и больше того насторожила меня: я помнил, как Мамай умеет обходиться с ними. Но и отнекиваться было нельзя: получится, что струсил. Я подумал и сказал: