Босой - Захария Станку
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чего тебе, дедушка?
– Порошков. У племянника живот вспучило. Должно, глисты…
– А тебе чего, тетушка?
Тетка подходит поближе и шепчет аптекарю на ухо – он плохо слышит:
– Мазь от чесотки…
Сторожа, охраняющие разбросанные по полям помещичьи фермы, пастухи, стерегущие овечьи отары, стада свиней и коров, покупают средство от вшей. Большинство крестьян спрашивает мазь от чесотки. Аптекарь продает им эту мазь в серых картонных коробочках.
– Только сами сначала вымойтесь, – любезно советует аптекарь.
– Мыться-то мы моемся – люди небось, – да вот переодеться не во что. А коли не во что переодеться, от мытья проку мало. На вымытое тело все ту же грязную рубаху натягиваешь. Матерьял больно дорог, господин аптекарь. Да и лекарства твои недешевы. Одна наша работа ничего не стоит…
В аптеке крестьяне стаскивают шапки, мнут их в руках. В другие лавки входят прямо в шапках и долго торгуются о цене. А здесь отдают аптекарю, сколько просит. С аптекарем торговаться не пристало.
Аптекарь маленький, щупленький – цыпленок, ни дать ни взять цыпленок. Только голова огромная. Огромная и лысая, на носу очки с толстыми стеклами. Была у него жена. Померла год назад, не пережив смерти сына.
– Вот так, – продолжает рассказ дядюшка Попугай, – взял и выбросился с балкона на улицу с зонтиком…
– А с зонтиком почему?
– Наверно, проверял, сможет ли удержаться в воздухе.
– Он что, не в своем уме был?
– Да уж, видать, не в своем уме.
– Не понимаю, зачем люди себя жизни лишают. От смерти и так не уйдешь.
– По слабости характера, – отвечает дядюшка Попугай. – По малодушию. Не у всех хватает мужества бороться с жизненными невзгодами.
– А какие такие невзгоды у сына аптекаря?
– В лицее сын Бызыки всегда был самым первым. Дома им гордились. «Мой сын, – говаривал аптекарь, – станет большим ученым». И все с ним соглашались. Паренек, и верно, способный был, смышленый. Отец послал его учиться во Францию. Хотел, чтоб из него вышел инженер, чтоб на всю страну ему равных не было. А в Париже парень возьми да влюбись. Началась война. Пришлось сыну аптекаря возвратиться домой. А возлюбленную с собой взять не удалось. По этой причине и умом тронулся. Сперва тосковал, а потом и вовсе отчаялся. Прыгнул с балкона и переломал себе кости. Промучился несколько дней и помер.
На портрете Кэлин Кэтэлин Бызык очень красив, большие глаза так и светятся. Теперь этот взгляд только на портрете.
– А ну его к чертям, кладбище! Пошли в город, дядя Попугай!..
Мы спускаемся вниз. Весна в разгаре. Цветут акации. Кладбищенская ограда вся в белой кипени цветов, от их аромата кружится голова.
Солнце клонится к западу. Я шагаю медленно. Теперь я снова хожу босиком и ступаю осторожно, чтобы не споткнуться. Лохмотья свои я тоже наконец сбросил.
Однажды через город проезжала моя двоюродная сестра Дица из Секары. И случайно заметила меня перед бакалейной лавкой Вуртежану. Подошла, оглядела с головы до пят. С головы до пят смерила меня несколько раз взглядом своих глаз, глубоко запрятанных под густыми бровями; брови ее стали еще пышнее и длиннее, чем прежде.
– Эй, Дарие, что ты здесь делаешь?
Заячьей губы у ней уже нет. Только шрам тонкой светлой полоской напоминает о прежнем уродстве. Теперь Дица здоровая, широкобедрая женщина с большими толстыми руками, одним словом – крепкая рабочая баба.
– Торгую дегтем, – отвечаю. – Дегтем, солью и пенькой.
– А зачем это тебе?
Я пытаюсь рассмеяться. Дица подходит и берет мое лицо в свои ладони. Точь-в-точь как когда-то, очень давно, в ту ночь, когда на улице бушевала метель.
– Чтобы есть, – отвечаю.
Я опустил глаза. Одежда, прикрывавшая мое тело, годилась только для того, чтоб выбросить на помойку.
– Я приду в следующий четверг, – говорит Дица. – Жди меня здесь.
Она идет к телеге и возвращается с большой краюхой хлеба.
– Ты, верно, голоден. На вот, возьми, поешь…
И она укатила. Но неделю спустя снова появилась возле лавки. Протянула мне сверток.
– Вот тут тебе рубаха и исподнее. И душегрейка. В сундуке нашлось. Еще от Пантилие осталось. Надень, а лохмотья свои выбрось…
Я не стригся уже несколько месяцев, и волосы отросли такие длинные, что закрывали мне шею и уши. Все это время я ходил без шапки, с головой нечесаной и немытой. Ветер, вздымавший по улицам тучи пыли, еще пуще растрепал мои патлы. Тайком от хозяина я взял в лавке кусок мыла и спрятал его за пазухой.
– Хозяин, можно отлучиться на часок?
Народу в лавке не было. И хозяин отпустил меня.
– Хочу сходить повидаться с родными.
– Ладно, ступай.
Захватив сверток, подаренный Дицей, я пересек город, миновал станцию и железнодорожное полотно и добрался до моста, через который лежал путь к цыганскому табору, что раскинулся за лесом, на холме. Спрятавшись под мостом, я разделся и залез в воду. Целый час, если не больше, я тер себя мылом. Потом выплыл на середину, где глубина была несколько саженей, и вдосталь наплавался на боку, работая одной ногой. Вода была холодная, но от быстрого движения я согрелся. Накупавшись вдоволь, вылез на берег. Швырнул в воду старые лохмотья и примерил одежду, принесенную Дицей. Рубаха оказалась длинна, чуть не до земли, порты тоже велики, душегрейка слишком широка и просторна, и все-таки чистое облаченье, оставшееся от Пантилие Уцупэра, показалось мне несравненной роскошью. На обратном пути я зашел в парикмахерскую. Парикмахер-турок настриг с меня машинкой целую корзину волос.
– Я сейчас не при деньгах, мастер, завтра возьму у хозяина и заплачу.
Турок меня знал.
– Ладно, приятэл, принэсешь деньги завтыра.
На другой день я принес ему монетку в десять банов – круглую, ржавую, с дыркой посередке.
Кладбище осталось позади. Осталась позади и городская окраина. На город опустились сумерки – наступил теплый, окутанный синей дымкой вечер.
– Пойдем на бал, – зовет меня дядя Попугай, – повеселимся.
– Пойдем, – соглашаюсь я. – А где это?
– В низине, у домов Дудеску.
Зимой в Омиде, между рождеством и великим постом, в школе устраивали бал – обычно в субботу вечером, чтобы те, кто проплясал всю ночь, могли в воскресенье отоспаться. Нас, ребятишек, тоже приглашали – вытаскивать из классов скамьи и складывать их у стены во дворе. Потом мы мели и скребли пол, отмывали его горячей водой, чтобы сверкал как стеклышко. Под самый потолок подвешивали ленты из разноцветной бумаги и той же цветной бумагой заклеивали трещины в стенах. Обмазывали дегтем железную печку в углу, так что она сияла и блестела. Отмывали даже каменные ступени входа. Почти из семи окрестных сел съезжалась в нашу школу чистая публика: писаря с женами и дочерьми, сборщики налогов и священники – все те, кто одевался в заграничное, носил высокий стоячий воротничок и котелок. Одним словом, сельская верхушка. Из города привозили музыкантов, от станции до школьного двора их доставляли на пролетках; музыканты сидели в пролетках, положив скрипки на колени. Из примарии и с почты собирали все лампы, и в школьном зале становилось светло как днем. С наступлением темноты начинался бал. Мы, вскарабкавшись на забор, заглядывали в окна. Гремела музыка, и счастливые парочки до умопомрачения кружились в танце.
– Во веселятся-то!
– А чего им не веселиться? Едят до отвала, спят досыта, забот никаких, работать не работают, а монет – полны карманы…
От этих балов была польза и нам. Мы начинали кое-что понимать… Под утро бал заканчивался и в корчмах шли попойки. Мы расходились, ложились спать и видели сны. И сны не всегда были приятные.
– Так где, вы сказали, будет бал, дядюшка Попугай?
– У Дудеску.
Поблизости от Дудеску нет никакого зала. Бал устраивают под окнами одного из его домов, на широкой площадке, которую хозяин спрыснул водой и подмел. Я с дядей Попугаем держусь с краешку. Музыканты играют вальс «Голубой Дунай»… Музыка разносится далеко. Со всего города собрались девушки и парни. Пришел и Добрикэ Тунсу, и три дочери хозяина Бэникэ. Одна из них, которую прозвали Бутончиком, подходит ко мне.
– А тебе чего здесь надо?
– Хочу поглядеть на бал…
– А ну, брысь домой… Не твоего ума это дело…
– Оно и впрямь не моего…
Широкие улицы залиты голубым лунным светом.
Хозяин мой живет на окраине возле станции, в низеньком домике из трех комнат. Домик – загляденье. Как-то я зашел в самую дальнюю комнату. Там стояла широкая кровать, накрытая синим покрывалом. На ней спал хозяин с женой. В углу между окном и зеркалом помещался жестяной умывальник, над умывальником – большая лампа под белым абажуром…
Во второй комнате спали дочери хозяина, все пять на одной постели, улегшись поперек, совсем как у нас в деревне. Только и разницы, что вместо циновки на нары положен тюфяк. Дочери укладывались спать в том порядке, в каком появлялись на свет: с одного краю – самая старшая, с другого – самая младшая, между ними оставалось не так уж много места.