Костер - Константин Федин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдруг женские вскрики пробегают над толпою. В сухом небе, и кажется — низко-низко, журавлиным строем надвигаются самолеты.
О, в тот момент является Анне Тихоновне чудесное это слово — журавлиный строй! Как любила она журавлей с незапамятно-ранней детской поры! Как всякий раз долго-долго провожала глазами отлетающий угольником плавный птичий плот. Как птицы гибко гребли в воздухе своими медлительными крыльями-веслами. И как она, поднявшись на цыпочки, принималась взмахивать и опускать руки, и плыть, плыть с птицами над землей, и от какой-то волшебной, грустно-счастливой догадки, что птицей быть лучше, чем девочкой, у нее навертывались слезы.
Да, в тот момент женских криков нечаянно зажигается в уме слово — журавлиный строй, — и вот жгучее детское воспоминание ее осквернено: с ужасом глядит она в злобное небо, по которому журавлиным строем движется на людей смерть.
Но уже смолкает и бросается пешая толпа по открытому полю в бегство. Уже выскакивают из грузовиков, спрыгивают с телег люди, догоняют толпу, бегут с нею, вдруг сбившись в одну стену, — все, кто раньше ехал и кто шел пешком, бегут вместе. Стремителен молчаливый бег, густо вздымаются в поле вихри поднятой пыли. Толпа бежит, бежит вперед, все равно — куда, только вперед.
Молодые актрисы, точно грибы из корзины, сыплются через борт грузовика на землю, артисты подхватывают их, толстяк-актер, одной ногой уже за бортом, по-капитански командует:
— Сперва женщин, пропустите женщин, товарищи! Егор Павлыч; дерзай!
— Дерзай, Оника-воин! — кричит толстяку молодежь. — Не позабудь чемоданчик!
«Они смеются от страха. Надо, надо смеяться!» — думает Анна Тихоновна, в отчаянии прыгая из кузова в чьи-то руки, и тянется своими руками назад, к борту, и тоже силится крикнуть:
— Егор Павлыч! Сюда!
«Не надо бежать со всеми, — говорит она себе, — не надо с толпой». Она схватывает Цветухина за рукав. «Дальше, дальше от толпы, — твердит свое рассудок, — ни шагу нельзя с людьми! Вон туда не бежит никто. Туда, туда!» Она тянет Егора Павловича, но непосильна тяжесть, и сами разжимаются пальцы.
Она не слышит под ногами землю. Вес тела исчезает. Вперед. Вон что-то вроде строений. «Ты ведь одна. Выбирайся сама», — повторяет без перерыва мысль. Вот какой-то забор. Перепрыгнуть? «Не останавливайся, не выбирай, выбора нет». Есть! Выбор есть. Вон чуть в стороне — ворота. Они закрыты. Раскрыть их! Со всего разбегу и всем телом — в решетку ворот. Они не поддаются. Их створы сцеплены, закручены чем-то железным. Проволока. Раскрутить, сбросить ее! Не пускает засов. Вытащить, выломать его! Силы безмерны, в них все спасенье. Вперед.
Тут, за распахнутыми воротами, — наезженная, крепкая дорога. Бег становится полетом. Длинный дом без единой двери тянется вдаль. И поодаль от дома, в самом конце его, одиноко стоит красноармеец. Он при винтовке. Неподвижен. Голова поднята. Свободной рукой он притеняет лицо от солнца. Каких-нибудь двадцать шагов до него. Десять. Пять. Два последних шага — и крылья ли, ноги ль приносят к нему Анну Тихоновну. Она падает — нет, повисает на нем, прижавшись щекой к его мокрой от пота гимнастерке. Он не шевельнулся. Он смотрит вверх. Ее глаза сами собой следуют его взгляду.
Самолеты изменили строй — они тройками, похожими на рогатки, облетают все, что видно окрест, примериваясь и выискивая цели. И потом сразу — ни неба, ни земли. Встают и судорожно развиваются сыпучие столбы извержений там, где бежит народ чистым полем, и там, где верста за верстой кучатся по тракту машины, телеги, орудия со своими статными конями и артиллеристами на передках, где под кузова машин и телег забрались со своими малышами и младенцами матери.
Анна Тихоновна считает взрывы. Она сбивается со счета. Она ждет взрыва, который кончит собою всё. Но он медлит, этот последний, этот назначенный одной ей, этот ее взрыв. И она сильнее, сильнее сжимает в руках странно неподвижное раскаленное тело человека, приросшего со своей винтовкой к почве. «Нет, ты не одна, — говорит ей упорный голос, — не одной тебе назначен последний взрыв. С тобою вместе ждет его человек, который держит тебя. Обними его еще крепче. Держись за него. И держись, как он».
Кажется, реже сотрясается воздух. Когда же, когда последний взрыв? Реже, реже. Вот всего только один, и чудится — далекий. Еще один, и еще дальше. Уходят, исчезают перекаты гула. Глохнет воздух. Земля опять начинает отделяться от неба. Неужели последний взрыв уже был? Неужели он не назначен ни ей, ни человеку, который ее все время держит?
Человек, не торопясь, разжимает, разводит руки Анны Тихоновны, высвобождает себя из ее незваных объятий.
Она видит лицо красноармейца — юноши, нет, мальчика! — так светится навстречу ей это неожиданное лицо, омытое струящимся потом и все в трепете необоримых чувств, точно лицо ребенка, залитое слезами и уже готовое озариться улыбкой радости. Она порывается что-то сказать ему, но нет ни голоса, ни слов, и она хочет вновь обнять, прижать его к своему сердцу — уже от счастья, а не в беспамятстве ужаса. Но красноармеец с маху вытирает рукавом свое лицо. Оно вдруг становится иным: поджаты губы, сузились глаза, дрогнули ноздри. Нет, это не мальчик, не юноша.
— А ну, проходи, гражданка, — говорит он сухо. — Здесь нельзя…
Он делает шаг назад и вместе с шагом припечатывает приклад винтовки к земле у своего сапога.
Тогда Анна Тихоновна иссушенным ртом натужно выговаривает и потом почти шепотом продолжает лепетать единственное слово, все повторяя и повторяя его:
— Спасибо, спасибо… Спасибо, спасибо!
Он круто отворачивается от нее. Она должна, должна добавить к своему лепету хотя бы одно лишь слово, одно. Но у нее дергаются, дрожат щеки, подбородок, и она не может справиться с собой. Она смотрит красноармейцу в прямую его спину с раздвинутыми лопатками. Он по-прежнему неподвижен. Теперь она знает, почему он прирос тут к почве со своей винтовкой. Он не сойдет с поста, пока не явится его сменить заступающий. Пусть слилось небо с землей, — он выполнил долг, остался на месте. Он принял на себя и другой долг — долг сильного перед слабым, в беде потерявшим над собой волю. Он не дал и не даст слабому упасть.
— Товарищ! — вылетает у нее наконец тихое слово, которого недоставало ее благодарности.
Красноармеец оглядывается на нее, молчит. Жестко сведены брови, опущена голова. Анна Тихоновна кланяется ему быстрым поклоном. Еще раз с поднятыми руками тянется к нему. Но он отрывистым кивком указывает на ворота, и ей понятно, что он требует: ступай, откуда пришла! И она идет.
Она идет скорее и скорее к растворенным настежь воротам, за которыми непроглядно дымится пылью пространное поле;.
Вдруг ей кажется — что-то шевельнулось обочь дороги. Она останавливается. В примятых зарослях чертополоха, в канавке, скорчился человек. Она видит сгорбившуюся спину в синей рубахе, седой затылок и торчком над затылком, точно заячьи ушки, концы завязанной косынки в красных горошинах. Ну как же, как же, — это курносенькая актриса сердобольно дала Цветухину свою косынку — подвязать раненую руку, и сама Анна Тихоновна наспех затянула, узел на его шее, как только разместились в грузовике!
— Егор Павлыч! — зовет она.
Так вот где было ее место в эти нещадные минуты бомбежки! Зачем она отступила от своего долга? Зачем оставила Егора Павловича? Что с ним? Она зовет его еще раз, боясь подойти ближе.
Он осторожно выглядывает из канавки, протягивает руку:
— Помоги-ка… Я тут обстрекался в крапиве.
Он искательно улыбается, будто ему нужно замять какую-то смешную неловкость: Да и не пришло ли время улыбнуться, хотя бы тому, что уже не существует ничего неловкого, ничего смешного? К тому же и он и Анна Тихоновна насквозь видят друг друга.
— Не бросай меня, — говорит он с той же нелепой улыбкой на дрожащем лице, наперед зная, каков будет ответ.
— Никогда, никогда! — восклицает она в порыве странного сочувствия к нему и стыда за себя.
Он опирается здоровой рукой о ее плечо. Они подходят к воротам, и тут, словно на что-то наткнувшись, она отступает и глядит в землю.
Растянутая спираль толстой проволоки и рядом деревянный брусок валяются на дороге. Откуда взялась у Анны Тихоновны небывалая сила — размотать эту проволоку, выбить этот брус из-железных скобок ворот? «Если силу породил страх, — внезапно приходит ей на ум, — что же тогда? Значит, нет страха — нет и сил? Ах, ведь это совсем не так», — сбивается она, изумленно переводя взгляд на свои тонкие пальцы.
— Я тебя почти догнал, когда ты сюда ломилась, — говорит Цветухин.
Вся в набежавших мыслях, она молчит, — да это и не мысли даже, а так, коловращение какого-то вопроса, который переиначивается на неосмысленные лады. «Может, у меня есть совсем иная сила? — спрашивает она себя. — Но такой силы, как от страха, не было и нет. Страх — самая большая сила. Эти изверги убивают нас от страха. От своего страха. Им страшно, и они убивают. Ах, вздор!» — опять останавливает она себя.