Миссия пролетариата - Александр Секацкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ной, патриарх, благословенный Господом, упившись вусмерть, заснул, не соблюдая приличий. И вот один из сыновей его, Хам, вместо того чтобы прикрыть спящего и позаботиться о его сне, сказав при этом что-нибудь деликатно-библейское, что-нибудь вроде «Утомлен днем своим отец наш», – вместо этого Хам обнажил наготу отца своего, после чего его имя и стало нарицательным. Наказание Хаму было, в общем-то, стандартным – упущенное первородство – он не открыл новую страницу в истории человеческого проекта, не произвел никакого онтологического расширения присутствия (как это с лихвой сделал Авраам). Поступок Хама, возьмись его оправдывать какой-нибудь изощренный моралист, может получить немало оснований для оправдания: он мог бы указать и мужество называть вещи своими именами, и обличение пьянства, и еще много всякого разного. Но одно дело дешевая моралистика, и другое – библейская мудрость. Хам, обличивший отца своего, осужден, хотя с позиций ratio представляется, что поступок его скорее заслуживает одобрения.
Но подумаем о том, что и способ действий Авраама в семиозисе мышления нелеп, хотя в качестве трансцендентной реальности иного семиозиса он как раз задает максимальную интенсивность осмысления. Жест Авраама – это не аргумент, не вывод и не предпосылка. Это именно таинство и в таком качестве – немыслимое и отклоняющее мысль в неизвестном направлении. Действия Хама и даже лемовского отважного музыканта за пределами собственного семиозиса попросту разрушительны. Представим себе, что этот музыкант, не склонный к условностям, пытается стыдить женщину на первом свидании, описанном Сартром: «Да как же вы, сударыня, можете не замечать, что руку вашу уже пожимает этот якобы углубленный в разговор собеседник? Если вы хотите предстать как личность, как сознание, что делает эта рука на ваших коленях? И куда она ползет? Да вы просто самка, жаждущая секса! А парень, неужели он не догадывается? Очнись! Хватит уже витать в эмпиреях, хватит гармонию сфер искать!»
После таких открытий беспристрастного свидетеля с парой случается то же, что и с оркестром, – она прекращает свое существование, исчезает и их персональная гармония сфер в ее единственно возможном земном воплощении, то есть в форме поисков такой гармонии. Ибо человеческая любовь, способная пройти через все испытания, легко разрушается жестом Хама. Что касается «объективной» оценки всех приведенных примеров в соответствии с некой единой шкалой, то вывод может быть лишь один: со своим уставом в чужие семиозисы не ходят. Добродетель Авраама, величайшего рыцаря веры, не годится для рыцарей познания, чье призвание состоит в том, чтобы расширять горизонты мыслимого. Мыслить – значит усмирять непонятное сущее, заставлять его стоять по стойке «Смирно!». Известно, что наука «срывает все покровы природы», и настоящий ученый, подлинный естествоиспытатель, некоторым образом и должен вести себя как библейский Хам, иначе природа не раскроет перед ним своих сокровенных тайн. Без племени Хама и потомства Фомы Неверующего наука не устоит. Но если принцип Хама сделать универсальным, руководящим для munda humana в целом, приостановятся все семиозисы и постройки символического рассыпятся, при этом рухнет и конструкция субъекта, существующая своим особенным, субъектным существованием лишь благодаря наличию немыслимого.
* * *Пора задуматься и о такой вещи, о таком симптоме современности, как дефицит немыслимого. Последствия этого дефицита могут быть рассмотрены с разных сторон, и самым разработанным является здесь марксистский дискурс овеществления и отчуждения. Вот что пишет один из самых проницательных советских марксистов Генрих Батищев: «То, что человек утратил, возложив на вещи и вещные структуры, теперь он компенсаторно обретает вновь, но уже как нечто производное и зависимое от социальных вещей, которым уже были приданы атрибуты псевдосубъектности. Он подчиняет себя овещненным формам, возможно, нисколько не считая это чем-то ненормальным для себя или чуждым себе, а, напротив, принимая овещненность вокруг себя за нечто само собой разумеющееся, привычное, обжитое. Поэтому теперь он именно в овещненных формах стремится утвердить себя и как бы восстановить свою утраченную субъектность посредством принятия этих форм внутрь себя. Он вновь обретает роль субъекта или чисто ролевую субъектность уже только как зависимую функцию от консолидировавшихся псевдосубъектов из мира социальных вещей. Эта вторичная коммпенсаторная и чисто ролевая субъектность не вырабатывается через посредство внешних предметных опосредований, а принимается извне – интериоризуется индивидом. Такая восстановленная из овещненных форм его персональность дана ему только как представителю функций, выразителю и исполнителю логики вещного порядка»[172].
Выражение «субъект, восстановленный из овещненных форм» следует признать на редкость удачным. Оно сразу вызывает в памяти, например, восстановленный сок – образ, неплохо поясняющий суть дела. Вот помидоры под прессом уминаются в томатную пасту, затем эту долго хранящуюся эссенцию растворяют и разливают по бутылкам – получается восстановленный сок. Субъект отчуждает себя в мир вещей – товаров и прочих объективаций, образующих континуум мыслимого и сделанного. А затем из упорядоченного мира присутствия Mitsein восстанавливается субъект – но это не прежний субъект, скручивавшийся из вихря бушующих семиозисов, это субъект восстановленный, упорядоченный и одомашненный. В каком-то смысле не заслуживающий прежнего имени, ему подобает новое имя – хуматон[173].
Очень важен раздел, через который Г. С. Батищев переходит, не уделяя ему должного внимания. Это некая условная, но очень значимая красная линия отчуждения. По мере того как субъект оттесняется к ней самим ходом вещей, он испытывает тревогу, депривацию и нередко отваживается на сопротивление. От его имени Маркс и выносит свой обвинительный приговор капиталу. Но когда красная линия отчуждения остается позади, а пересекается она незаметно, страхи постепенно ослабевают и улетучиваются. Вместе с ними исчезает и воля к сопротивлению: зачем, чему сопротивляться? Ведь прежний субъект уже мертв, он незаметно для себя развоплотился, а новый, восстановленный субъект находится у себя дома.
Впрочем, общий дом, в котором субъекты добровольно подражают вещам, пусть даже вещам чрезвычайно продвинутым, заботливым, стоящим смирно и расстилающимся ровно, остается преисполненным фантомных болей и новых трудностей, в которые мы сейчас не будем углубляться. Дефицит немыслимого интересует нас сейчас не в плане алармизма, а в качестве реального вызова, последствий которого мы не можем предвидеть. Проблему можно тематизировать и так: гипертрофированное развитие привилегированного семиозиса принесло впечатляющие результаты: в каком-то смысле с этими результатами соотносятся все дисциплинарные науки, и прежде всего естествознание, а также техника и рационально устроенная социальность. В то же время расширенное воспроизводство в рамках континуума мыслимого-сделанного потребовало расходования колоссального количества ресурсов, так что в конце концов даже ресурс, кажущийся безграничным, был в значительной степени выбран. На повестку дня встал вопрос о дефиците субъектообразующего сырья, одновременно являющегося топливом – о дефиците немыслимого.
Приложение 2
Пир
Ища печати христианства в римском мире, мы наталкиваемся на общины взаимопомощи, общины бедных больных, погребальные общины, произросшие в самых низших, подпольных слоях тогдашнего общества, где сознательно культивировалось то основное средство против депрессии, маленькая радость, радость взаимной благотворительности – должно быть тогда это представало чем-то новым, каким-то настоящим открытием. В спровоцированной таким образом воле к взаимности, к формированию стада, к общине, к трапез-ничанью, должна была снова прорваться наружу воля к власти, которая в борьбе с депрессиеей знаменует существенный шаг вперед и победу.
Фридрих Ницше[174]1Великая притягательность пира все еще таит в себе немало загадок. Подмеченная Ницше универсальная христианская предрасположенность к общине и трапезничанью, позволившая сделать шаг вперед и к победе, была и остается последним нерушимым оплотом этой новой веры, но действительность пира как великой площадки схождения реального и символического началась не с нее: нам придется признать что пир-symposion есть некая универсалия не только человеческой культуры, но и самой экзистенции. Об этом и пойдет речь.
Поначалу стоит, пожалуй, рассмотреть вполне тривиальные вещи: практическую неизымаемость пира из формата общения, тем более общения дружественного. И тот факт, что пир, даже если его обозвать «приемом пищи», окажется последним «пунктом», который человечество согласится автоматизировать. Даже если странствия удастся заменить телепортацией, отказавшись от влекущей идеи дороги, обеды и ужины все еще будут осуществляться варварским способом, а не посредством инъекции нужного количества калорий и витаминов. Сюда же следует добавить более чем скромное обаяние бесчисленных кулинарных телепередач, успех которых отнюдь не сводится только к непритязательности среднего телезрителя, сюда же относится и процветающий во все времена бизнес разного рода трактиров, ресторанчиков, наконец, неизменная литературная тема – люди едят.