Соучастник - Дёрдь Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спокойным быть я не могу: они вызовут к себе всех моих знакомых, станут запугивать их. Кто-то окажется неподготовленным и сознается, что видел рукописи у меня на столе. Может, он и не скажет, что украдкой туда заглянул, — если, конечно, он не провокатор; а если провокатор и найдется, то такой человек, внедренный в наш круг, стоит дорого, вряд ли они решаться его раскрыть, выставив свидетелем обвинения. Но еще легче представить другой вариант: допрашиваемый к полуночи устанет, попросит разрешения позвонить домой, ему не разрешат, а у него перед глазами жена, которая уже несколько часов от окна не отходит, глядя на угол улицы. Следователь сошлется на исчерпывающие показания, данные другими свидетелями, станет давить на психику: мол, если вы сторонник социализма, то почему не доверяете органам, охраняющим безопасность социалистического государства? Намекнут: дескать, если будете с нами неискренними, то ваше служебное положение может весьма пошатнуться, да и загранпаспорт у вас могут отобрать. Ведь, согласно нормам юриспруденции, свидетель, говорящий неправду или утаивающий истину, сам становится подозреваемым. Или, может, вы разделяете эту враждебную клевету? Из солидарности с преступником отказываетесь помочь народному государству? Найдите же в себе хоть немного человеческой порядочности и расскажите все откровенно! Сейчас мы быстренько составим протокол, и все, нам тоже домой хочется. Если сейчас не заговорите, заговорите завтра. Или послезавтра. Не задерживайте нас напрасно, это ваше упрямство, мягко говоря, просто ребячество. И где гарантия, что среди свидетелей не окажется неопытного в уголовном праве, перепуганного насмерть человека, для которого допрос в полиции — это адская мистерия. С ним, с тех пор как он стал взрослым, никто еще так высокомерно не разговаривал. Кто знает, на что эти люди способны? Свидетелю хочется уже оказаться дома, прижаться к жене и никогда больше не возвращаться сюда, к этим громогласным чудовищам в кожаных куртках, которые обступают его, орут на него, потом внезапно уходят куда-то. В комнате остается один, в очках, с интеллигентным лицом, который почти ласково, будто врач-психиатр, умоляет его не жертвовать собой ради дела, с которым у него ничего общего. Ведь не только интересы государства, но и самые что ни на есть личные интересы требуют от него, чтобы он говорил. Пускай в самых общих чертах; пускай что-то смягчая, они не возражают. В протокол попадут только его формулировки, он ничего не обязан подписывать, если это покажется ему преувеличением. И следователь уже зовет машинистку, крашеную блондинку. Бедняжка чуть не в слезах: все уже ушли домой, муж два раза звонил, ребенок не засыпает без мамы, жалуется на животик. Вы, товарищ, собираетесь когда-нибудь давать показания? И свидетель в конце концов подтверждает: да, он действительно слышал эту фразу. Среди присутствующих были тот-то и тот-то. Нет, эти две фразы он не слышал, и очень горд тем, что отказывается их подтвердить. Потом, на публичном слушании дела, перед вежливыми судьями, он постарается свести на нет ту часть своих показаний, которая подкрепляет обвинение против меня. Но пока следователям достаточно и того немногого, что он сказал: скомбинировав эти показания с другими, они составят целый букет моих преступлений и нарисуют красочный портрет духовного отравителя общества. А в общем им и это не очень нужно: в руках у них — моя статья, которую я размножил и разослал по многим адресам. Показания моего друга, которого они так старательно обрабатывали, — лишь дополнительный штрих и залог того, что в каком-нибудь другом случае, если потребуется, друг скажет и больше. Хорошо еще, если у меня найдется и такой друг, который будет лишь улыбаться им в лицо: у него и в мыслях нет давать полиции показания о том, что думает кто-то другой. И не спеша раскурит трубку. Держите здесь, если хотите, времени у него сколько угодно.
Не разошли я знакомым свою статью, про которую уже в момент написания прекрасно знал, что это донос на самого себя, что изложенное в ней опрокидывает все запретительные таблички законного обращения мыслей, — словом, будь у меня что скрывать, я бы затеял с ними игру в шахматы. Я один, одновременно на многих досках, против них, многих; и они, многие, с форой во времени, против меня одного. Однако в сложившейся ситуации у меня нет выхода; в одном отношении я еще вправе сделать выбор: участвовать или не участвовать в этом ревностном процессе собирания доказательств, процессе, который пытается перевести спектакль театра теней, смысл которого — припугнуть профессиональную интеллигенцию, в уголовное дело. Участвовать в такой утомительной комедии у меня — никакой охоты. Сейчас эти надсмотрщики за общественным самопознанием, приняв облик конкретных личностей, сидят напротив меня; сейчас их ход, пусть действуют по своему усмотрению. Если они не способны ни на что, кроме как посадить меня за решетку, пускай посадят. Свой эксперимент я довел до конца, добавить мне нечего, любая защита, любые попытки что-либо отрицать были бы напрасны. «Эта машинописная копия — второй экземпляр. Где первый? Кому-то отдали? Кому?» Я мог бы сказать: выбросил, или: не помню, кому; но лучше не говорить ничего; я закрываю глаза и молчу. Полковник горячится. Если кость у него в зубах, он обгрызет ее до основания. Он так меня прищучит, что я еще его раз пожалею. Я еще буду вспоминать его имя, сидя в полосатой робе на нарах. Приходилось ему в декабре 56-го на мотоцикле, по заснеженным дорогам, гоняться за бандитами-контрреволюционера-ми, но он даже на них не был так зол. Лучше мне распрощаться с этой квартирой, выметет он меня и с научного поприща, самые близкие друзья пожалеют, что вовремя от меня не отвернулись. А когда я выйду на волю, мне еженедельно придется приходить в полицейское управление, отмечаться, и мне запрещено будет появляться в общественных местах, и по вечерам я буду сидеть дома, как цуцик, на вечном карантине, как заразный больной. Он глубоко убежден, что с головой у меня не все в порядке: если продукт мозга нездоров, значит, и мозг болен. С ним редко случается, что он так выходит из себя: но ведь такое тоже нечасто бывает, чтобы вот так, лицом к лицу, перед ним сидел враг государства, которому ничто не свято.
Он сквозь зубы выталкивает отрывистые фразы: «Вот что, сударь: если вы мыслите таким образом, лучше уезжайте из этой страны!» Не всегда легко слушать подобное хамство, замешанное на ханжестве. «Уезжайте сами!» Он ошеломленно сопит. Он уже не так зол, и краска с лица сошла. «Не могу я вас понять, — недовольно бурчит он. — Знаете ведь, что этим вредите себе, — зачем же делаете?» «Я себе не вредил». «Как это не вредил, черт возьми? А если мы вас посадим?» «Все равно не вредил». «Думайте, что хотите, но это, позвольте вам заметить, деятельность, направленная на подрыв государства. Вы разослали враждебный материал кому ни попадя. Вы ведь и им навредили: теперь им продыху не будет от полиции. Знаете, сколько у меня из-за вас будет хлопот?» «А вам никогда не приходило в голову, господин подполковник, что все, чем вы занимаетесь, лишнее?» «Послушайте, уж я-то государству нужен, потому что я защищаю порядок. А вот вы не нужны, потому что вы этот порядок пытаетесь разрушить. В этом разница между нами. Я и через десять лет буду этот порядок оберегать. А вы — один бог знает, где вы через десять лет окажетесь. — Он снова распаляет себя. — Вы еще будете отвечать на мои вопросы! Мы вас будем допрашивать по очереди, а вы будете один, сударь мой! И без сна. Я к вам пальцем не прикоснусь, но нервы ваши я, как сухие листья, в пыль разомну у себя в кулаке!»
Один из оперативников открывает лежащий на стуле портфель и, чуть не подпрыгнув от неожиданности, вытаскивает пистолет; пистолет заряжен; он кладет его на письменный стол: «Посмотрите, что я нашел». Подполковник белеет: «Ага, значит, не только рукописи? Еще и оружие!» Он показывает пистолетом на меня: «И в кого же вы собирались стрелять из него?» «Из вашего-то пистолета?» — отвечаю я вопросом на вопрос. Подполковник оборачивается: «Где вы его взяли?» Оперативник показывает на портфель подполковника. Тот в отчаянии хватается за голову: «Господи, да неужели мне все нужно самому делать? Прошу прощения, вчера только портфель купил, совсем новый. Значит, только духовное сопротивление. — Он окидывает взглядом конфискуемые рукописи. — Ну ничего, этого тоже достаточно». Теперь ему нужно составить список прилагаемых к делу материалов, обозначая первую и последнюю фразу каждого текста, и все это — на моей древней пишущей машинке, которая подчиняется только мне: у любого другого лента постоянно застревает. Я и не думаю ему помогать, пускай мучается, посмотрим, какие у него будут через десять минут руки. Перед кипой бумаг сидит унылый, толстенький столоначальник.
Приходит моя жена, с ледяным лицом кивает следователям. Звонит телефон, она берет трубку. «В квартире полно гэбэшников», — говорит она кому-то. «Кто это был?» — вскидывается подполковник. «Не ваше дело», — улыбается жена. Оперативники оправдываются, что вот, пришлось устроить некоторый беспорядок; взгляды их задерживаются на ее складной фигуре. Их внимание она воспринимает сердито, но варит всем кофе. Весело сообщает, что по дороге домой ее сопровождала, ползя шагом вдоль тротуара, машина скорой помощи; а еще за ней целый день таскалась, меняя кавалеров, одна и та же баба с волосатыми ногами. Кто-то видел, как по дороге домой из бассейна меня задержали; новость уже разлетелась по городу. «Те любознательные кровельщики, с крыши дома напротив, уже исчезли. Видно, необходимость отпала, вместо них в квартире — эти господа», — констатирует она. В кухне, за домашними делами, я говорю ей, кого нужно известить. Телефон наш, конечно, отключат, но самые важные телефоны у нее в голове, и найдутся друзья, от которых она всех, кого надо, оповестит, что меня держат под стражей. «Не волнуйся, все будет сделано», — смеется она; пускай хоть дюжина тайных агентов за ней ходит: все мои инструкции она выполнит точно. В пятилетием возрасте она весь обыск просидела на стуле в пижаме, с тайными бумагами отца под заднюшкой.