Публицистика 1918-1953 годов - Иван Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я тому смеюсь, что все гадаю: любите ли вы мальчиков?
А последний раз я видел его в 1916 году, у него на дому, на большом званом вечере. Он уже давно был славен, жил в достатке и, кажется, нередко устраивал такие вечера — собирал у себя литературных знаменитостей. В этот вечер знаменитостей собралось особенно много, были Горький, Андреев… Но хозяин почему-то долго не выходил, предоставив принимать гостей Чеботаревской. Когда же вышел, то я глазам своим не поверил сразу: на нем был смокинг, смятые и вытянутые в коленках панталоны, зеленые шерстяные носки и лакированные туфли со сбитыми каблуками.
* * *У Полонского много лет собирались по пятницам. Пятницы эти были весьма известны в свое время, на них перебывало великое множество литературного люда. После смерти Полонского стали собираться по пятницам у поэта Случевского. Я там бывал иногда. И вот, помню один вечер. Читает свои стихи один знаменитый поэт, — очень, по своему обыкновению, четко, изысканно и гордо, — когда же кончает, воцаряется, как всегда это бывает, минутное молчание, а затем раздается медлительно-презрительный голос З. Н. Гиппиус:
— Ни-че-го не понимаю.
Поэт вспыхивает и отчеканивает:
— Очень жаль, но не могу же я приставить вам свою голову. И Гиппиус отвечает еще медлительней:
— И очень рада, что не можете. Чувствовала бы себя с вашей головой весьма неудобно.
* * *Было соединенное заседание в Академии наук по поводу смерти Толстого. К концу этого заседания прибыл какой-то старичок с белыми и легкими, как пух, волосами, очень бедно и просто одетый, но такой важный, что когда он появился в зале и медленно побрел к столу, за которым мы заседали, все встали, встал даже председатель, Вел<икий> кн<язь> Константин Константинович. Старичок этот сел как раз возле меня, долго молчал, только обводил всех добрыми и грустными глазами, — и вдруг громко сказал, наклоняясь ко мне:
— А вы помните, ваше превосходительство? На похоронах баснописца Крылова… Какой страшный дождь был…
И я так оторопел, что не дал даже ему кончить, — поспешил забормотать, что на похоронах Крылова я, к сожалению, не был…
* * *Чехов говорил про Найденова (автора «Детей Ванюшина»):
— Какие вы драматурги! Единственный настоящий драматург — Найденов: прирожденный драматург, с самой что ни на есть драматической пружиной внутри! Он должен теперь еще десять пьес написать и девять раз с треском провалиться, а на десятый опять такой успех сорвать, что только ахнешь!
Предсказание Чехова не сбылось. После «Детей Ванюшина» Найденов написал еще несколько пьес, которые шли и в Малом театре, и в Художественном, но успеха не имел и через некоторое время как-то затерялся: новых пьес больше не ставил, — да, может быть, и не писал их, — из литературных кругов исчез, жить стал где-то под Москвой, потом переселился в Крым, безвыездно сидел там несколько лет, дождался революции, большевиков — и умер, пережив все, что полагается, сокрушенный пережитым, в нищете, в забвении и, насколько мне известно, в высоком религиозном подъеме… Странная судьба и странный был человек, истинно российское порождение!
Мы познакомились с ним вскоре после того, как на него свалилась слава, — именно свалилась, — быстро стали приятелями, часто виделись, часто вместе ездили — то в Петербург, то на юг, то за границу… В нем была смесь чрезвычайной скрытности и чисто детской откровенности, простоты и даже наивности, и вот что слышал я от него в такие откровенные минуты:
— Кто я? — мрачно, почти басом начинал он, зверски двигая челюстью, неловко запуская тонкие пальцы в черные волосы, закидывая их назад, поправляя криво висящее на тонком восточном носу пенсне, набирая в грудь воздуху, надуваясь, высоко и с усилием поднимая правое плечо, и, надувшись, приняв эту нелепую, напряженную позу, став похожим на какого-то злого ворона, медленно выпускал воздух и понемногу менял зверское выражение на удивленное, отклонял голову назад и долго глядел через пенсне пристально и бессмысленно своими карими рачьими глазами. — Кто я? — спрашивал он с удивлением — и вдруг лицо его начало все больше и больше озаряться радостью, милой и наивной улыбкой: — да сам черт не разберет, кто я! — говорил он уже тонким голосом, уже смеясь и детски-вопросительно глядя на меня. — Я ведь сам из «Детей Ванюшина»! Татарская кровь? Да, конечно, она во мне есть, мы ведь казанские, хотя и была наша семья ух какая русская, старозаветная! Учиться я, конечно, не доучился, торговал образами… Тут мне выделили некоторую часть из будущего наследства, дали семь тысяч, я поехал по делам на Кавказ — и вдруг встретил на пароходе одну особу… Встретил — и, конечно, все полетело к черту. Связались мы с ней, и через недолгое время не осталось у меня в кармане буквально ни гроша. А что было потом — долго рассказывать. Было, между прочим, то, что достукался я до приказчика в паршивой московской лавчонке готового платья… Жил в мерзком номеришке на Тверской, вставал в седьмом часу, пил чай, просматривал «Московский листок», шел на службу… По вечерам иногда писал и, написав этих самых «Детей Ванюшина», вдруг взял да и послал их в Петербург, на конкурс, объявленный Суворинским театром, послал, конечно, совершенно так, ни с того ни с сего, без всяких надежд, как какой-нибудь пьяный, вдруг вздумавший позвонить в богатый подъезд. Послал — и забыл. А в один прекрасный день развернул «Московский листок» и вдруг вижу: премия в тысячу рублей присуждена в Суворинском театре автору «Детей Ванюшина»! Что ж мне оставалось после этого делать? Покидал в чемодан свой убогий скарб — и в Петербург. Даже и не зашел в магазин, не сказал, что, мол, место я бросаю… А через некоторое время — слава и куча денег. Недурно? — спрашивал он, заливаясь радостным смехом и удивленно и вопросительно выпучивая свои рачьи глаза.
* * *Анатолий Федорович Кони рассказывал про одного петербургского чиновника:
— Всю душу, все чувства задавил в себе ради карьеры. С подчиненными был жесток до зверства, с начальством угодлив до последней низости. Мечтая о высоком чине, несколько лет во всем себе отказывая, копил деньги на мундир с золотым шитьем. Наконец и высокого чина достиг, и мундир сшил, ухлопав на него целую тысячу рублей. Но, как нарочно, всю зиму некуда было надеть его: ни одного торжества, ни одного подходящего случая. Пришло лето, поехал на дачу — и спрятал мундир до осени в сундук, пересыпав его нафталином. А осенью умер. И вот только тогда и понадобился этот злосчастный мундир: вынули его из сундука и надели на покойника. Однако, и тут оказалась беда: золотое шитье на мундире от нафталина все почернело. И уж как же страшен был этот бритый, тонкогубый покойник, с острым носом, торчавшим из-за борта гроба, в своем черно-золотом шитье!
* * *Один из очень памятных мне людей — Николай Васильевич Давыдов. Крупный судебный и общественный деятель, один из наиболее передовых и образованных людей шестидесятых годов и вместе с тем один из наиболее подлинных представителей старой дворянской Москвы. Ближайший друг Владимира Соловьева и Толстого (давший ему, между прочим, тему для «Воскресенья»).
Из его рассказов о Москве пятидесятых и шестидесятых годов:
— Москва в те годы была совершенно азиатским городом. Везде была ужаснейшая грязь. Круглый год, то там, то здесь, балаганы, петрушки, народные забавы, гулянья, уличная продажа всяких сластей, сбитня, «кислых щей» и тому подобного. Чрезвычайное обилие повсюду лубочных картин. В торговых рядах торговля по цехам, насильное затаскивание покупателей в лавки, безбожное запрашивание и бешеный торг, обмеривание и обвешивание. В театрах — лубочный репертуар, вонючее и тусклое освещение. В трактирах, — даже в перворазрядных, в таких, как, например, Большой Московский, — столь затоптанные половики на лестницах, что идти противно. Необыкновенное увлечение цыганами, у которых излюбленными были романсы: «Скажи душою откровенной» или «Не мне внимать напев волшебный» — словом, нечто очень романтическое. В домах, даже богатых, вечно стоял спертый дух, то и дело жгли смолки, монашки; по вечерам горели калетовские свечи; покои разделялись на мужские и женские. Почитание власти, начальства, старших было необыкновенное, равно как и религиозность и покорность всяческим «отцовским» обычаям, установлениям, обрядностям…
О провинции, где Давыдов тоже служил много лет:
— Полная тьма, глушь и дичь. Страшное пьянство, лихоимство и невежественность чиновников. В волостных судах — пошехонская безграмотность, тупое равнодушие к делу, бесстыдная несправедливость решений, ни малейших основ обычного права. Сотни дел о тягчайших увечьях, о гомерических драках. Папки этих дел зачастую носили, например, такие заглавия: «Дело об откушении носа крестьянину такому-то крестьянином таким-то», «Дело о вырвании бороды такого-то таким-то…»