Что-то случилось - Джозеф Хеллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я боюсь, Вирджиния. Мне нельзя торопиться, милая. Разреши назвать тебя милой. Помоги понять, на каком я свете.
Вместо желания я ощущал тошноту и убийственное, смертное одиночество. Она, верно, понимала это и жалела меня, а я ее ненавидел и мечтал, чтоб она стала калекой и умерла. Том, который увлеченно изобретал замысловатый свой почерк, по команде рослой грубой блондинки, властной и крикливой Мэри Дженкс, как ни в чем не бывало проделывал это с ней три-четыре раза в неделю на столе хранилища (а еще, он мне потом рассказывал, иногда она заставляла его проделывать это стоя – прислонясь к стене, или в углу – так было легче). А я каменел от страха перед нежной маленькой Вирджинией. Не хотел я видеть ее всю. Вид скрываемых женских прелестей и по сей день отпугивает меня. В первое мгновение я теряюсь. Я должен обрести жесткость, прийти в боевую готовность (разве что я бесшабашно пьян и на волне бьющей через край самоуверенности меня несет куда следует). Я не каменел от страха, я размягчался (ха-ха). Но Том был старше меня, а в его возрасте я уже тоже этим занимался, но и по сей день их естество меня изумляет. Сам их вид. Они разные. Нет двух одинаковых. Каждая всякий раз другая. Доживи я до ста пятидесяти лет (дал бы Бог дожить, я не прочь), все равно, наверно, не привыкну к виду нагой девчонки, разве что стану медиком. И по сей день я украдкой подглядываю за женой. Скоро, должно быть, это станет моим главным занятием – подглядывать. Кадры все разные. Когда женщина раздевается, я всегда напряжен, всегда сам себе не верю. Нет двух похожих. (Чего ради они это для меня проделывают?) Всегда меня хоть на миг охватывает пугливый трепет, дикое любопытство, прямо дух захватывает: а что сейчас передо мной откроется, что мне предложат? И хочешь не хочешь придется брать. (Меж тем я прикидываюсь равнодушным, будто бы смотрю в сторону, на что-то куда более интересное. Скажем, на мои брюки, перекинутые через спинку стула, на решетку кондиционера, на мои сунутые в туфли шерстяные носки с пристегнутыми подвязками, я все еще ношу подвязки.) Любопытно, а так же ли им интересно и удивительно смотреть на нас? Да, наверное. Я часто слышу похвалы опрятности и форме, приятной пластичности моей крайней плоти (в последние годы все большему и большему числу девчонок это кажется таким же непривычным украшением, как мои подвязки. И то, и другое они теперь видят не часто. Кое-кому может казаться, я слегка смахиваю на еврея и часто думаю на еврейский лад, так вот оно доказательство, что я не еврей, если мне придет охота воспользоваться этим доказательством против кого-нибудь вроде Грина, который сам еврей. Тот же неуловимый бесенок, что так искусно прячется где-то во мне и порой подзуживает меня лягнуть Кейгла по больной ноге или мою дочь по лодыжке, нередко к тому же вызывает трепетное, восхитительное хотенье в верхнем нёбе, а с ним и щекотные позывы в ноздре, и хотенье это и щекотное возбуждение по сути сообща так и толкают меня – «Валяй, действуй, погляди, как это приятно» – на… как бы это сказать? – на травлю евреев. Если я вижу на теле женщины бородавки, родинки, прыщи, корявые шрамы и неряшливо торчащие поодиночке или кустиками в самых неожиданных местах темные волосы, мне становится противно, тошно, я мрачнею – приходится тут же взять себя за шиворот, и, словно бы охваченный неудержимым желанием, я с отвагой спартанца прямо на них и кидаюсь. (Я должен заставить себя притвориться, будто со страстью возлюбил, точно фетиш, то самое, что кажется мне таким отвратным. Не то не будет от меня никакого толку. Я не хочу обижать женщин. И себя тоже.) Всякий раз я надеюсь увидеть совершенство и не знаю жалости ко всем этим пятнам, не прощаю их. (Чувствую себя обманутым, оскорбленным.) Приходится заставлять себя смотреть мимо них на вид в целом. У некоторых завитки волос такие длинные, что выбиваются из купальных трусиков. А они вроде и не замечают, или им все равно. Мне не все равно. Я не знаю, от чего отворачиваться. (Сами-то они, должно быть, знают, где у них что.) Нельзя же взять да и сказать:
– Прошу прощения, сударыня. По-моему, у вас волосы вытарчивают.
Потому как в ответ, пожалуй, услышишь:
– Ну и что?
Или:
– Вы что ж, думаете, я не знаю?
Или:
– Раз уж так не нравится – не глядите.
Немного благоразумней и не так рискованно было бы:
– Прошу прощенья, мадам. Но вы, верно, не заметили, у вас волосы вытарчивают?
Разве что тебя это возбуждает, и уж тогда можешь по своему вкусу ловко делать первый ход. Мне такие шутки обычно не нравятся (хотя не раз приходилось изображать восторг, когда они оказывались у тех, кого я упорно добивался). Не люблю, когда у мужчины ли, у женщины, много черных волос на лице или на теле, даже если они сбриты. По-моему, это противоестественно, до черта противно. (Они растут там мне на оскорбленье.) У моей жены тоже растут черные волосы. Правда, теперь я уже знаю все места, где они растут. От нее я уже не опасаюсь никаких вьющихся, пушистых неожиданностей. (Будь я из тех. кто сосредотачивается на прошлых неудачах, я мог бы часами рассуждать о волосах, на которые натыкался в свое время. У миссис Йергер был жировик. Бетти Стюарт слегка косила, а я все равно несколько месяцев спал с ней каждую неделю, пока она не познакомилась с парнем помоложе и не вообразила, что она не прочь выйти за него замуж. Когда моя мать уже не могла сама выщипывать волосы у себя на лице, жесткие, темные, седеющие, они пошли расти вовсю. Поры стали крупные, зияющие. Я не смотрел на волосы у нее на лице, когда уж вообще заставлял себя взглянуть ей в лицо. Не мог же я ей сказать:
– Мама, кажется, у тебя на лице выросли волосы.
К тому времени, пожалуй, она уже не услышала бы меня или не поняла, и пришлось бы повторять громче, с досадой:
– Эй, мам. Вот так штука. У тебя на лице волосы.
Нет уж. Разве можно сказать такое родной матери, да еще если она больна? При проверке тестами Роршаха, которую я проходил, чтобы получить мое теперешнее место, было отмечено, что я способен охватить картину в целом, не застревая зря на несущественных подробностях. По всей вероятности, я должен был преуспеть – и преуспел.) В первые годы нашего брака жена не любила, чтоб я видел ее нагишом, разве что в ванне, не хотела, чтоб я глазел на нее, когда она раздевается. (Она и сейчас еще не хочет, чтоб я видел, как она сидит в уборной, Да я и сам уже не стремлюсь видеть ее там. С меня хватает одного-двух раз в год.) Но теперь для нее удовольствие устраивать при мне стриптиз, а потом плюхнуться в постель и возлежать, точно маха Гойи. Для меня тоже это Удовольствие, и мы вместе хохочем. Я получал бы от этого еще больше удовольствия, не потягивай она весь день из бутылки и не будь в эти минуты наполовину пьяна (Она могла бы погибнуть, ведя машину, или кого-нибудь задавить. С такой же легкостью, в таком же хмельном предвкушении могла бы раздеться перед кем-нибудь другим.) Нам с женой и правда удовольствие быть вместе, удовольствие куда больше, чем я склонен помнить. Нам нередко весело вместе. Вряд ли я могу рассчитывать на что-то лучшее. Она наловчилась переодеваться так, чтобы не показывать нижнюю половину. Набрасывает ночную рубашку поверх трусиков или пояса либо надевает их под ночной рубашкой. Толком ничего не разглядишь. Эдакая бессердечная, бесчувственная сука. В постели она все равно тут же разоблачается, стоит только попросить. Она даже ухитряется одеваться и раздеваться в стенном шкафу. Не удивительно, что я не желаю будить ее, когда ее мучат кошмары. Пусть помирает в этих своих кошмарах или распадается на тысячу окровавленных кусков, воображая, будто помирает. Интересно, если ей снится, что к ее постели подбирается бандит, может, это тот самый бандит, который появляется и в моих снах?
– Что тебе снилось?
– Ужас какой-то, – отвечает она утром, еще не оправясь от потрясения. – С тобой случилось что-то чудовищное.
– Врешь!
– Клянусь тебе.
– Никому не снятся сны про других. Только про себя.
– С тобой что-то случилось, и я не могла помешать, было так страшно.
– Ты сама себе снилась.
Вот так вот одеваться и разоблачаться ее когда-то научили, должно быть, в летнем лагере, где мальчишки всегда могли подсмотреть в щелку, а может, научила мать или разведенная завидущая сестра, которую обрюхатили в колледже, когда она была совсем девчонкой, еще до того, как это вошло в моду, и она выросла холодной и сварливой. Теперь она живет одна – морда усыпана бурыми веснушками – в домишке неподалеку от нас и заявляет всем и каждому, что жить по-другому и не хотела бы. Я ей верю. (И верю также, что больше всего ее обрадовало бы, если бы в нее влюбился я или еще чей-нибудь муж. Мы бы ничего не добились. Она бы с презрением отвергла нас. Была бы рада и счастлива дать нам от ворот поворот.) Верю также, ей всегда будет охота жить поблизости. По-моему, меня она терпеть не может, а жене завидует и опять и опять заражает ее враждебностью, это нетрудно: жена моя доверчива и легко поддается внушению. От разглагольствований моей свояченицы о политике разит фанатизмом и реакционностью. Детей у нее нет. Бывший ее муж женился снова и завел детей. Она завела магазин. На свете много такого, что ей не по вкусу. Она предпочла бы, чтоб жена моя больше на нее походила, и попрекает ее за то, что это не так. Она недовольна нашими детьми и подает жене советы, как сделать из меня более послушного мужа.