Что-то случилось - Джозеф Хеллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне предложат место Кейгла, и я его займу. Теперь я Уже хочу этого. (Теперь я уже не вру себе, будто не хочу.) Кейгл – враг: он стоит у меня поперек дороги, и я хочу его столкнуть. Ненавижу его. С каждым днем все сильнее подмывает лягнуть его, презрительно захохотать прямо ему в рожу. (От изумления она у него мигом вытянется, он у меня сразу станет как мертвец.) Никогда меня не хватит на такое. Воспитание не позволит. Но если по-прежнему будет одолевать соблазн, а самообладание изменит, по ноге я его, пожалуй, лягну. Не успею сдержаться. И потом отчаянно растеряюсь: ну как это объяснишь? От смущения готов буду сквозь землю провалиться (почувствую себя, словно уличенный в озорстве мальчонка).
– Почему вы это сделали? – пристанут ко мне с ножом к горлу.
И я только и смогу, что пожать плечами и повесить голову.
– Он меня лягнул, – будет всем жаловаться Кейгл.
– Он лягнул Кейгла.
– Как вам это нравится?
– Он лягнул Кейгла по больной ноге.
Больше мне никого не хочется лягнуть по ноге, только иногда дочь по лодыжке, когда все мы сидим за столом и это проще, чем дотянуться и закатить ей пощечину. Всякий раз, как на меня накатывает это желание и я повышаю голос, она вздрагивает, словно уже получила свое. Жена вызывает у меня желание отпихнуть ее на шаг, чтоб можно было размахнуться и хотя бы раза два двинуть ее кулаком в зубы. Моему мальчику я грожу пальцем. Представляю, как огромной своей ладонью я зажимаю рот Дереку, чтобы заглушить нечленораздельные звуки и прикрыть его бессмысленные глаза, рот и слюнявые губы. (Делаю я это, чтобы покончить с его – или своими – мучениями.) Он несчастный, жалкий, обиженный судьбою малыш, но нельзя мне думать о нем столько, сколько я стал бы думать, если б дал себе волю, и я ненавижу его няньку и представляю, как подталкиваю ее к порогу и, поддерживая одной рукой, чтоб она не шлепнулась и не подала на меня в суд, вышвыриваю из своего дома. Она все равно шлепается и подает на меня в суд. От этой сволочной бабы мерзко пахнет прогорклым жиром в смеси с пудрой и мыльным порошком. Утром и вечером она принимает ванну. Голова у нее устрашающе седая. Она преувеличенно чистоплотна, словно нам в укор. Мне претит ее назойливая фамильярность. Она проявляет ко мне не больше заботы и внимания, чем мое семейство, а ведь она у меня на жалованье.
Я знаю, что такое враждебность. (Маюсь от нее головными болями и ночными кошмарами.) Мое скрытое изначальное «я» гноится и делает меня агрессивным и сварливым. Гной просачивается и губит тех, кто мне дорог. Если б можно было выпустить из себя всю ненависть и омерзение, исчерпать, извергнуть, как омар отдает семя своей самке, а сам налегке, один уплывает в непроглядную тьму. Я пытался. Ненависть и омерзение возвращаются.
Это все Кейгл виноват, теперь я чувствую, да-да, это его вина. Мелкие его недостатки стали невыносимы. Злость копится во мне, точно электрические заряды, пилит мне череп, точно тупой пилой. От Кейгловой манеры цыкать зубом, неверно произносить иные слова и смеяться, когда я его поправляю – а поправлять хочется каждый раз, и приходится не давать себе воли, – меня бросает в дрожь, тошнит, голову пронзает внезапная острая боль. Слова прорезываются из сознания и ударяются изнутри о черепную кость. Я могу сдержаться и не произнести их, но задавить самую потребность их произнести не в силах. Я дико зол на него, ведь это он всему виной. В уголках губ у него пузырится слюна, и потрескавшиеся губы вымазаны белым – след не то таблеток, не то микстуры, которую он принимает из-за болезни желудка.
– Эхе-хе, – говорит он, опуская глаза и избегая вашего взгляда, – такую он теперь завел привычку.
– Эхе-хе, – хочется мне его передразнить.
Энди Кейгл мне стал ненавистен, потому что оказался неудачником. Я бы с удовольствием стукнул его по морде тяжелой медной лампой, которая стоит у него на столе. И говорю ему это.
– Энди, – говорю, – я бы с удовольствием стукнул вас по морде вот этой лампой.
– Эхе-хе, – говорит он.
– Эхе-хе, – повторяю я.
Когда встречаюсь с ним, я добродушно посмеиваюсь, язвительно подшучиваю вместе с ним над изысканным словарем Грина и над его отлично сшитыми франтовскими костюмами, почтительно помогаю ему там, где он может это заметить. Нынче утром я весил сто девяносто восемь фунтов, на четыре с половиной меньше, чем в понедельник (когда решил начать худеть), и я почти на фут выше, чем дано вырасти Кейглу.
– Эхе-хе. Как у вас с этой малюткой из Группы оформления? – интересуется он.
– Прекрасно.
– С этой, у которой грудки крохотные.
– Она мне в дочери годится.
– Ну и что? Эхе-хе.
– Эхе-хе. Я взял для вас у Джонни Брауна отчеты по телефонным разговорам.
– Думали, я не заметил, да? Хотите перевести разговор?
– Смотрите, как бы я не лягнул вас по ноге.
– По больной или по здоровой? Хе-хе.
– Энди, по-моему, на этот раз вам надо бы самому просмотреть отчеты, а уж потом передать дальше.
– Помалкиваете про свои делишки? Хе-хе.
– Эхе-хе.
– Эхе-хе-хе-хе. Что толку в этих отчетах? Агенты врут. – Уличите их. Это произведет хорошее впечатление на Артура Бэрона и на Горация Уайта.
Ноль внимания.
– Две на одного когда-нибудь пробовали? – спрашивает он.
– Что еще за две на одного?
– Я теперь это делаю в Лас-Вегасе. У меня там знакомый администратор гостиницы. Две девочки разом. Проделал это опять на прошлой неделе. Вам следует попробовать.
– Больно надо.
– А две черненьких?
Так как же насчет телефонных отчетов?
– Займитесь этим сами. У вас лучше получается. Какие про меня разговоры?
– Хватит вам разъезжать.
– Может, мне пора постричься?
– Вас пора лягнуть в зад.
– Что-то вы больно разлягались нынче, а?
– Эхе-хе.
– Открою вам один секрет. Грину конец. Хотите на его место?
– Бред собачий.
– Я вас порекомендую. Ему урезывают бюджет.
– На сколько?
– Вы не получите прибавку. А я получу. На прошлой неделе я сорвал большой куш на ксерографии.
– Опять бред собачий. Вечно вы срываете большие куши на ксерографии и вечно жалуетесь, что много задолжали.
– Эхе-хе.
У него только и есть что дом на Лонг-Айленде и домик в горах, куда он каждое лето отсылает жену с двумя детьми– Сам он иногда ездит к ним на субботу и воскресенье. Я справляюсь у Кейгла о его семье так же регулярно, как Артур Бэрон справляется у меня о моей.
– Все хорошо, Арт, – обычно отвечаю я. – А у вас?
(Грин никогда не справляется о моих домашних. Он ими не интересуется и не снисходит до притворства.)
Я не раз задумывался, есть ли надежда, что в один прекрасный день по пути со службы или на службу Кейгл попадет в автомобильную аварию. За рулем он неосторожен и вечерами возвращается из города обычно несобранный или пьяный. Кейгл один из очень немногих сравнительно высокопоставленных служащих, которые все еще живут на Лонг-Айленде, и эту бестактность тоже ставят ему в вину, как и седые волосы, торчащие у него из ноздрей, и пучки волос в ушах. Теперь уже ни у кого не растут волосы ни в ноздрях, ни в ушах. (Ему надо бы по этому поводу побывать у парикмахера.) Но сказать ему это я не в силах. (Боюсь, он обидится.) Мне теперь тяжело на него смотреть. Он чувствует в воздухе перемену.
Потому, наверно, столько и охает при мне. Мне его жалко. (Он не понимает, что цроисходит и как ему быть.)
– Эхе-хе.
– Эхе-хе.
– Эхе-хе-хе-хе. Что тут веселого?
– Ну какого черта вы носите коверкот? – вместо ответа говорю я укоризненно.
– А что такое? – пугается Кейгл.
– Он уже тридцать лет как вышел из моды.
– Коверкот?
– Переходите на свитеры.
– Синим блейзером я уже обзавелся, – с гордостью заявляет он.
– На модные свитеры двойной вязки.
– А как я их отличу?
– В Эри, в Пенсильвании, они выглядели бы сногсшибательно. У нас есть крупные сделки в Эри?
– На будущей неделе я махну в Лос-Анджелес. А оттуда тихонько смоюсь в Лас-Вегас. Две на одного, – подмигнув, поясняет он.
– Да притом блейзер плохо сидит. Он мешковат и кособок.
– Я, знаете ли, и сам кособокий, – серьезно напоминает он, и по лицу его скользит тень хитрой неискренней улыбки, которую я замечал и прежде. – Я, знаете ли, таким уродился. Не то что меня вдруг перекосило. Такова была воля Божья. Нечего смеяться. Ничего тут нет забавного. Вовсе это не забавно, знаете ли, когда родишься на свет с изуродованной ногой.
– Знаю, Энди.
– Не над чем тут смеяться.
– Я не смеялся.
– Таким уж Господь пожелал меня сотворить.
«Аллилуйя, – хотел бы я цинично ответить. – По-вашему, Господь Бог уделяет вам немало внимания. Жаль, что он не уделил столько же мне».
Когда в поисках защиты и сочувствия Кейгл поминает свою ногу или Господа Бога, он и вправду становится весь как отвратные пряди и пучки волос, что кустятся у него в носу и в ушах, непристойные, мерзкие, точно непотребная нагота; и в последнее время я уже не раз желал бедняге смерти только за то, что он вызывает во мне злость, стыд и омерзение. Не помогут ему никакие свитеры. Все идет хуже некуда. Я желал смерти и другим людям, а они об этом и не подозревали, и все из-за каких-то пустяков, мелких неудобств. Пусть все перемрут. (А как они помрут, мне все равно – я великодушен.) Мысленно я насылаю гибель на неповоротливых продавщиц и, когда спешу, на незнакомцев, которые попадаются по дороге и мешают пройти.