Донбасс - Борис Горбатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это в Шубинском лесу воет новый вентилятор. Я еще не видел его, и сейчас он мне представляется просто огромным, жадно разинутым ртом шахты. Представляется, как он со свистом всасывает, хватает воздух, а с ним все: запахи трав и цветов, дыхание леса, пар, поднимающийся от земли, клочья сырого тумана над ставком, самоварный дымок, запах козьего стада, свежесть полынной степи, прохладу этого сентябрьского бодрого вечера, — и все это мчится в шахту. Этот воздух, как свежий ветер, врывается под землю, тугими струями растекается по ходкам и штрекам, омывает каждый закоулок, стучится в вентиляционные двери, хлопает, свистит, рвется и, наконец, приходит в самые отдаленные забои к людям. И люди радостно пьют его. Пьют досыта этот знакомый, крепкий, хмельной настой земли, в котором хоть и не слышатся, зато угадываются и запахи трав и цветов и дыхание степи и леса. Это тот же воздух, каким дышат и все люди там, «на-гора», — добрый воздух родины…
23
Однажды вечером — это было уже в середине сентября — Андрей Воронько зашел в шахтпартком. Нечаенко был один, готовился к докладу на партийном собрании. Увидев несмело остановившегося на пороге Андрея, он приветливо поднялся навстречу.
— А-а! Вот это кто! Легок на помине, — сказал он, выходя из-за стола и протягивая Воронько руку. — А я как раз о тебе сейчас думал.
— По какому же случаю, Николай Остапович? — удивился Андрей.
— Да уж был случай… — засмеялся Нечаенко.
Он говорил правду. Он действительно только что думал об Андрее. И вот в какой сложной связи. Он готовился к докладу «О первых итогах применения на «Крутой Марии» стахановского метода (тогда еще говорили «стахановский метод», а не «стахановское движение») и ближайших задачах партийной организация шахты». Все было готово для доклада, все находилось под рукой: и длинные колонки цифр, вороха справок и рапортичек, и аккуратно отпечатанный на пишущей машинке список технических предложений, и решение шахтпарткома. Ясен был и общий курс: от единичных рекордов — к массовому движению, от стахановцев-одиночек — к стахановским участкам, а затем и к стахановской шахте. Оставалось только связать все это вместе, выбрать главное, подчеркнуть — и доклад готов. А Нечаенко был недоволен. Ему казалось, что он все-таки упустил что-то очень важное и непременно нужное. И не знал, что именно.
Задумчиво перелистывал он странички доклада, вороха сводок и резолюций. «Целый океан бумаги! — насмешливо думал он при этом. — Действительно, потонуть можно!» И чтоб не потонуть, он вдруг решительно, обоими локтями отодвинул от себя все бумажное море, достал из кармана маленькую брошюрку, с которой в эти дни не расставался, и стал читать.
На этот раз место, поразившее Нечаенко, прямо относилось к нему и его докладу: «Ценить машины и рапортовать о том, сколько у нас имеется техники на заводах и фабриках, — научились. Но я не знаю ни одного случая, где бы с такой же охотой рапортовали о том, сколько людей мы вырастили за такой-то период и как мы помогали людям в том, чтобы они росли и закалялись в работе». Нечаенко задумался, прочитав эти строки. А он как раз и собирался «рапортовать» собранию именно о росте техники и добычи угля, и только об этом. В живой жизни, в практической работе для Нечаенко за всем этим непременно стояли живые люди, он их отлично видел и понимал. Отчего же сейчас, собираясь идти на трибуну, он разом забыл о них?! По привычке, что ли? Скверная, однако, привычка! «Но я же называю имена лучших людей! — попробовал он оправдаться, но тут же сам себя и высмеял. — Да, называешь, как называешь и «имена» машин, пластов, участков. Так мог бы назвать эти имена и любой техник или администратор. А ты-то — партийный руководитель, воспитатель масс… Нет, весь доклад надо переделать! Доклад будет о людях, которых мы, партия, вырастили».
Он задумался об этих людях, и они стали проходить перед ним — забойщики, крепильщики, проходчики, коногоны, — как проходили неделю назад, третьего дня, вчера мимо помоста в нарядной, вызывая друг друга на соревнование.
Что ими двигало? Он должен объяснить это и себе и партийному собранию. Что ими двигало: жажда заработка и почета, удаль, озорство, нетерпение, сознательность? Какой интерес — личный или общественный?
Конечно, тут сочеталось все — и личное и общественное. В том-то и успех стахановского метода. Тут все ясно и близко рабочему человеку. «И мне хорошо и государству польза!» — как сказал вчера в нарядной обычно молчаливый забойщик Сухобоков.
Замечательно сказал! Не всякий агитатор найдет такую крепкую и яркую формулу. А Сухобоков не агитатор. И не коммунист. Почему? — вдруг спросил себя Нечаенко. — Почему же не коммунист? А почему до сих пор не стал членом партии Митя Закорко? Что ж, так и останется вечным комсомольцем? А Очеретин? А Закорлюка-старший?
Нечаенко больше не сидел за столом — взволнованно ходил по комнате. «Значит, плохо я работаю как парторг, плохо! И об этом честно надо сказать партийному собранию, — думал он. — В каждом, даже самом отсталом, самом нелюдимом человеке есть общественная искра, надо только раздуть ее. И это должны делать мы, коммунисты, и прежде всего я. Люди сами про себя могут и не знать, какие они. Вот Сухобоков… Кому придет в голову, что он агитатор? А он будет агитатором, голову даю под топор. Да разве один Сухобоков? А сколько на шахте еще неизвестных мне, не разбуженных, не тронутых нашей работой, а потому и записанных в «отсталые»? — думал он, крупными шагами пересекая кабинет от окна к двери и обратно.
«Как вообще приходит рядовой человек к общественной жизни? Чаще всего — через самокритику. Соревнование тоже ведь есть выражение деловой, революционной самокритики масс. Вот и стахановский метод… Что он такое? Он результат творческого недовольства людей старыми нормами и старыми порядками. Вот они и сломали их к чертовой бабушке!» — уже весело улыбнулся он, вспомнив свою первую беседу с Андреем и Виктором. А все-таки не кто другой, а именно он, парторг Нечаенко, поддержал тогда ребят, подхватил их идею… «Ну и что же? — тут же окрысился он на себя. — Эка, чем похвастал. И Андрей и Виктор — активные люди. Они сами пошли стучаться во все двери. А иной не пойдет, — просто отведет душу у себя в забое или в общежитии, тем и кончится… Значит, надо услышать эту самокритику в забое или в общежитии. А для этого надо жить среди людей, быть всюду, где люди. И, приметив человека, уже не забывать его. Тянуть вверх. Ход ему дать, ход!..»
«Так ведь я и раньше так делал!» — возразил Нечаенко, останавливаясь посреди комнаты. И ему сразу же припомнился добрый десяток людей на «Крутой Марии», которых именно он и приобщил к политической жизни. «Вот о них и рассказать бы партийному собранию!.. Например, об Авдотье Филипповне…» — усмехнулся он.
Нечаенко впервые заметил ее ранней весной, у булочной, в толпе баб. Авдотья Филипповна ругала пекарню. Была эта женщина средних лет, в плисовой кацавейке и белом платке, ладная и моторная, настоящая шахтерская женка. Пекарню она ругала звонко.
Нечаенко прислушался. На шахте в «сферу влияния» парторга все входит: и пекарня, и баня, и магазины, и жилищные дела поселка, и ясли, и стадион…
— Вот что, голубушка, — сказал он Авдотье Филипповне, когда та выкричалась, — критикуешь ты хорошо. А теперь возьмись-ка да пособи делу!..
— Да чем же я-то могу пособить? — удивилась она.
— А всем. Ты женщина дотошная, зубастая. Вот мы тебе и поручим смотреть за пекарней да за магазинами. Словом, введем тебя в совет жен. А?
— А что ж? — вызывающе ответила Авдотья Филипповна и оглянулась на притихших вокруг нее баб. — А не боюсь! Давай!
Теперь Авдотью Филипповну все на шахте знают, самому Нечаенко нет от нее житья: «не баба — министр!» А началось все с пекарни…
Или Макагон, десятник движения… Он давно числился сочувствующим партии, но никто не слышал его голоса ни на партийных, ни на рабочих собраниях, ни в нарядной, ни на участке. Нечаенко приметил это. И однажды, в шахте, в час, когда из-за откатки весь участок стоял, тихонько отозвал Макагона в сторонку.
— Вы, товарищ Макагон, кажется, сочувствующий партии?
— Сочувствующий, — охотно, даже гордо отозвался Макагон.
— А в чем же оно выражается, ваше сочувствие партии? А?
Десятник опешил.
— Я спрашиваю, в чем же оно, ваше сочувствие партии? — спокойно повторил Нечаенко и указал на забурившиеся вагонетки, вокруг которых, ругаясь и пыхтя, бились люди…
— Так что же я-то могу? — жалобно пробормотал Макагон. — Я тут человек махонький…
— Маленький? — воскликнул Нечаенко. — Да какой же вы маленький! Знаете что? — предложил он. — Заходите-ка ко мне завтра в шахтпартком, потолкуем…
Макагон зашел. Потом — еще и еще раз… Однажды принес какую-то тетрадку: «так, просто некоторые мысли относительно откатки», — сконфуженно объяснил он, доставая из футляра очки. Потом с этими «мыслями» несмело выступил на собрании. А затем пришел, наконец, и день, которого Нечаенко давно ждал. Словно невзначай, в конце беседы, уже поднявшись, чтоб уйти, Макагон попросил: