Татьянин день - Татьяна Окуневская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Браунинг! Браунинг! Зачем он его повез в Кишинев и выбросил… стоп… стоп… почему в последнее время стал везде со мной ездить… Боровое… Кишинев… почему у Бориса всегда в глазах какая-то настороженность… он не смотрит прямо в глаза… с ним нельзя сесть спокойно поговорить… он весь в делах… в карьере…
Где-то нечаянно услышала, как Борис, не видя меня, убеждал кого-то, что я взбалмошная, вздорная, видимо, сглаживая какое-то мое высказывание, не умещающееся в этих головах… почему ни у Бориса, ни у Кости не складывались отношения с интеллигентными настоящими писателями… те, наверное, считали их выскочками, журналистами, выплюнутыми войной… а действительно, что бы написали и Борис и Костя, если бы не было войны… о чем… и тех, других писателей, конечно, отталкивало печатание книг незаслуженными тиражами… как реагировал на мой арест Костя… последний раз я виделась с ним, когда он принес мне в театр свой рассказ «Ночь над Белградом», основанный на песне из этого фильма, и уговаривал, чтобы именно я его и прочла и спела эту песню… Япония их чем-то сблизила, я это чувствовала… но в доме у нас Костя так и не появлялся… новой квартиры не видел… где мои письма к Борису на фронт — он ими жил… я обращалась к нему в письмах «мой генерал»…
Невыносимо… ах, если бы сейчас тюрьму мог потрясти оркестр… Бетховен… «тебя я, знойный сын эфира, возьму в не-звездные края, и будешь ты царицей мира, подруга вечная моя!..» ничего более прекрасного, гениального на Земле быть не может!
Щелчок ключа.
На допрос.
Все. Без вещей. Расстрел. Колени не держат, сползла по стенке, из-под земли старший надзиратель, подхватили под руки.
— Сама пойду!
— Одевайтесь скорей! Скорей!
В щели «намордника» рассвет.
По коридору двенадцать шагов до железной двери на лестницу тюрьмы.
…какой смешной я была маленькой… кто выдумал про бесклассовое общество… чушь какая… я жила в классовом… не своем… чужом… Костя… Борис… Митя… все коммунисты… все вожди… это класс… чужой… мне… моей стране… моему народу… они специально калечат народ… отняли веру… родину….. семью… превращают в быдло… почему государством должны управлять рабочие и кухарки… почему не самые умные, талантливые, гениальные?..
До двери девять шагов.
…хорошо, что в нашем государстве расстреливают без суда, без следствия всех подряд… своих… чужих… и в затылок… интересно, что будет со мной, если в лицо… если сам Абакумов… упаду на колени, буду вымаливать не стрелять… нет уж, дудки… еврея ведут на казнь и спрашивают, чего бы ему хотелось в последний раз… спелой вишни… но сейчас зима… ничего, я подожду… что будет с Макакой, когда он догадается, куда меня повели… к Маше подходит профессор, седая мохнатая птица, в голосе его тихом вдруг просыпается медь, он начинает строго: Маша, вам надо учиться, а получается ласково: как вы будете петь… и голуби, голуби, голуби аплодисментов вылетели у зрителей из каждого рукава… стихи плохие, но я их читала с упоением… в фойе какого-то кинотеатра… в Горьком…
Семь шагов.
…красивое платье, сшитое Еньджей… зал взорвался от восторга, когда я появилась на сцене… в Белграде… какая сила занесла меня сюда… Папа… мой прекрасный, гордый, несчастный, единственный, любимый, бедный… Папа… его также вели… и Баби несчастную, талантливую, ясноглазую, домашнюю… ведь она-то никакой не царский офицер… моя шерлохладка, мой бурбон, мой братец, как ты смог вырваться из этого человеческого месива… без права переписки… кем-то гениально придумано… расстрел… Москва бы криком кричала… стенала… а так все непонятно, без права переписки… почему это они столько времени со мной возятся… к стенке, и всё…
Три шага.
…в душе просторно и гулко, как в огромном храме… есть какая-то схожесть Сталина с Гитлером… за дверью сразу все решится… в подвал расстрел… прямо к Абакумову… наверх к следователю… к какому следователю, у меня нет следователя… как должны жить на земле убогие, жалкие, глупые, бесталанные… за счет умных, талантливых, сильных… аристократия всего мира появилась из тех, кто догадался умом, талантом обрабатывать землю, умело воевать… узкая тропинка между расстрелянными телами, они еще теплые, шевелятся, я иду по этой тропинке боком, чтобы не касаться тел, их горы, они так высоко, закрывают мне солнце, ноги по щиколотку в теплой крови… Папа, конечно, стоял лицом, и я должна стоять лицом, даже глаза не закрою, пусть стреляют в глаза… говорят, что у некоторых убийц начинают дрожать руки, и они не попадают…
До двери шаг.
Щелчок ключа.
Наверх к следователю.
Жива.
Это не этаж Соколова.
Противный. Противнее Комарова. Разжиревший. Нагло меня рассматривает.
— Почему вы в следственной тюрьме с приговором?
Я не могу говорить, выдавить из себя слова.
— Ну!
— Е… а… ю…
— Все еще продолжаете валять дурака!
— А… А… А…
Я могу говорить! Я просто заикаюсь! Какое счастье! Телефонный звонок. По тому, как эта жирная тварь вскочила, звонок не простой, а может быть, даже «сам»: тварь побелела, вскочила, вытянулась в струнку, мысленно взяла под козырек.
— Рюмин! Извините, сейчас выведут заключенного! — Зажал трубку, заревел: Убрать ее немедленно!
В «наморднике» совсем рассвело.
62
Голова разорвется от догадок.
— На выход с вещами.
…расстреливать не поведут с вещами… а могут и повести… едем долго… вносят под руки в комнату, я должна назвать себя, статью, срок, еле выдавливаю буквы, полковник не выдерживает и читает за меня по формуляру, а я киваю головой. От моего несходства с той, какой меня знали, он тоже начал заикаться.
Притащили в большую, светлую камеру, два окна, вместо «намордников» стекла замазаны белой масляной краской, просвечивает солнце, настоящее, слева у стены железные койки, впаянные в пол… зачем?.. это не похоже на Лефортово, это с широкими коридорами довольно симпатичная тюрьма, притащили на второй этаж, надзирательница женщина.
— Ложитесь и если не сможете постучать в дверь, окликните меня, я все слышу.
…Шерстяные одеяла… почти белое белье… уж не сад ли это пыток по Октаву Мирбо… жду, когда на лоб упадет капля воды… заснуть не могу…
Щелчок ключа.
Кто-то в белом халате, женщина, почти приветлива.
— Примите снотворное, поверьте мне, вы столько вытерпели, а теперь можете сломаться.
— Нет. Засну сама.
И пошли по всем пустыням мира верблюды… один… два… тысячи… и Нэди их погоняет…
За окнами темно… ночь или вечер… не будили даже поесть.
И опять эта великая дама — надежда где-то промелькнула тенью.
Меня откармливают больничным питанием, не трогают, дают лежать, спать, вывели под руки на прогулку…
Уже, оказывается, глубокая осень, а меня привезли на Лубянку прошлым летом… прогулочный дворик тоже странный, маленький, только что сколоченный из свежих досок, в углу большого двора… даже скамейка… может быть, меня откармливают, как индейку к Рождеству.
Щелчок ключа.
— На допрос.
Так же стул и столик около входной двери, как на Лубянке, напротив в пандан к тюрьме довольно симпатичный молодой мужчина в военном…
— Здравствуйте! Я полковник юстиции прокурор Кульчицкий, я буду пересматривать ваше дело, вы уже совсем молодцом! А пока вам трудно говорить, попробуйте писать, врачи говорят, у вас простое заикание, можно даже как бы напевать, тогда легче выговаривать слова, у нас вы можете говорить все, вы под защитой прокуратуры. Расскажите мне, какие отношения вас связывают с Абакумовым?
— Н… ка… ие.
— Не волнуйтесь, не надо говорить, мы вам дадим в камеру бумагу и ручку, и вы все напишите. Договорились?
Что же опять происходит? Что же опять делать? Передо мной бумага и ручка, и я могу повторить дословно все, что в письме на столе у Абакумова…
Я совсем сдурела… увидела чистое белье и совсем сдурела, это же опять абакумовский допрос, он хочет знать, сломалась я в одиночке или еще нет… и протоколы, составленные гэбэшниками, не документы, а ведь здесь-то все будет написано моей рукой с моей сознательной подписью… куда мое писание попадет… опять на стол к Абакумову?..
Кульчицкий производит впечатление человека порядочного, но после гэбэшников все военные будут мне теперь казаться интеллектуалами, даже милиционеры.
Писать о письме из лагеря категорически не надо… о пощечине тоже… кроме Георгия Марковича никто о ней не знает… научиться говорить… с утра до вечера и с вечера до утра и во сне тоже повторять буквы, которые заедают.
Написала записку Кульчицкому: «Писать нет сил, подождите, я скоро смогу разговаривать».
Заедает буква «п», будь она неладна…
Меня рвет от больничного яйца и масла, так же было и с Нэди, — не ем, но зато досыта наедаюсь щами не из гнили и кашей. Завтра напишу Кульчицкому, что уже разговариваю, неизвестность мучает…