Татьянин день - Татьяна Окуневская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какой невыносимый, тяжелый день… значит, с Георгием Марковичем плохо… его сердце на волоске… его мысли обо мне… я схожу с ума, когда думаю о том, как он ждет моего письма со свободы… до конца ведь всего он о нашем строе не знает… а такое прийти в голову нормальному человеку не может… Георгий Маркович… Нэди — даже в моей-то голове не умещается! Зачем их надо уничтожать! Только за то, что Нэди слишком много знает о Лубянке, так же как та несчастная фрау!
Здесь пол, стены, потолок — все пропитано муками, голодом, страданиями, горем, бессонницей, тоской, давит все, душит… от глазка не отходят! Следствие было игрушкой! Владо выплыл из стен прекрасным, нежным, сияющим, любящим, преданным, сердце с его сердцем бьется ровнее… жизнь выносимее… Где он? Знает ли маршал о нашем романе? Простил или мстит? Разрешил бы Владо жениться на мне? А если бы я тогда уехала к Тито в Югославию, как бы я жила на чужбине в золотой клетке… я нашла бы своего Марса и поставила бы его в хрустальную конюшню… я была бы богатой и сделала бы всех людей счастливыми…
Неужели весна! Над «намордником» солнце!
Весь день со мной Папа и ослепляющий свет из очей Баби, мы распеваем с Папой его любимый романс: «Вставай скорей, не стыдно ль спать, закрыв окно, предавшись грезам, давно малиновки звенят, и для тебя открылись розы…» Папа и пел не так, как все, только для себя и только в моем присутствии… и все Папа делал не так, как все… он ел так вкусно, так красиво, что сытые начинали хотеть есть, он улыбался так, что все вокруг начинали улыбаться… его лицо передо мной такое реальное, близкое… родное… и его материнские руки… у них с Малюшкой был настоящий роман, и эта пигалица, козявка, эти от горшка два вершка неслись Папе навстречу, только услышав его голос! У нас с Мамой она ревет, как будто ее режут на части, а как только Папа протягивает к ней руки, мгновенно замолкает и щебечет и смеется… так, наверное, было и со мной маленькой… Мама не могла скрыть свою ревность… один раз уже взрослой я видела у Папы в глазах слезы: мы стояли на нашем Никитском бульваре, Папа держал меня крепко за руку, раздался адский взрыв, Папа сжал мою руку так, что захватило дух: взорвали великий Храм Христа Спасителя, построенный на деньги народа героям, спасшим Россию от нашествия французов в восемьсот двенадцатом году… а когда выкорчевывали по приказу Сталина вековые деревья на Садовом кольце, посаженные еще при Петре, я впервые услышала, Папа ругается… «негодяи, ублюдки, изуверы»… представить не могу Зайца студенткой… а Наташа… прижилась ли она в доме… Мама любит Зайца какой-то эгоистической любовью, и ничего у нее, кроме Зайца, кофе и «Беломора», нет, она вела дом, никогда не работала, ни разу в жизни не зашла в магазин, все мы ей приносили… так она и прожила жизнь в невидимых митенках… бедная моя Мама… как моя молочная дочь… она старше Зайца на шесть дней, ей уже тоже семнадцать… у ее мамы началась грудница, пропало молоко, и пришлось мне ее выкармливать… она меня любила… что теперь она думает о моем аресте… Зайчишка мой, в какой институт ты поступила… где экономка… где домработница Паня… она же тоже еще совсем девочка; может быть, только на год старше Зайца… она меня боготворила, смотрела на меня как на икону… ее глаза, когда меня уводили, забыть невозможно… что же сейчас творится в ее душе…
Я счастливая! У меня был Папа! Я была любима! У меня были в искусстве горячие поклонники… друзья… враги… лет пять назад раздался телефонный звонок, звонила жена того самого милого ревнивого поклонника в Реалистическом театре, со смешной фамилией Аи, посвятившего мне тогда первую в моей жизни поэму, и сказала, что ее муж попал под трамвай и погиб и она хочет прочесть мне найденное в его столе написанное незадолго до смерти стихотворение:
Мухи жгут и не кусаются,С неба льет весь день вода,Это осень называется?Да?
Отчего ж в осенней сыростиВ сердце выросли цветы?Это кто их, друг мой, вырастил?Ты?!
И тихо добавила: «Он любил вас одну всю жизнь»… с той первой поэмы прошло пятнадцать лет… театр звенит во мне, как рассыпавшиеся золотые монеты… это, конечно, весна… ночью слышна капель… и я таю: этот пол я натираю, как и в четырнадцатой камере, до блеска, но теперь только кусочками, за целый день и через день, и это-то уж скрыть от них невозможно… пить воду стала меньше, появились отеки, неужели дистрофия…
Если бы мне сейчас сказали бежать к свободе, могла бы я добежать?.. Рассказывали, что когда открылись ворота нацистских лагерей, все бросились к воротам, многие не доползали и умерли у ворот… А собственно, за что я сижу… как узнать эту тайну… почему я здесь… зачем… жаль, что я не занималась политикой… было бы не так обидно… ну, в этой-то камере я за письмо к Сталину… а вообще… мучительно хочу вспомнить, что же я писала в этом письме… оно получилось большим и, видимо, получилось правдивым Лубянка и лагерь страшными… иначе бы Абакумов не пришел в такую ярость, перечитав его через два месяца… опять тайна «лубянковского двора»… почему он не вызвал меня сюда сразу, когда привезли… вел следствие… кто привез письмо?!
Мария Прокофьевна не выходит у меня из головы даже во сне… если Борис предал и ее, проклятие упадет на его голову.
Когда я думаю, что ее могли арестовать, а еще хуже — как ее избил муж, узнав о письме, избил так, что и Георгий Маркович не смог ее спасти и она погибла, как тот мальчик из Западной Украины, бежавший из лагеря, которого добили до смерти.
Муки становятся непереносимыми — сорваться нельзя, замуруют в карцер, и тогда мне конец…
59
Это весна — пробился в «намордник» лучик солнца…
Меняю режим: пол натирать буду только раз в неделю, а все силы соберу на прогулку — надо хоть эти двадцать минут побыть под солнцем… если смогу…
Ртом хватаю солнце! Надо жить! Надо выжить! Я должна выжить! Я хочу выжить! Я буду ходить босиком по траве! Я увижу небо в звездах! Я должна повторять, как молитву, каждое утро эти слова!
Показать, что во мне что-то изменилось, нельзя. Интересно все же: Абакумов сам наблюдает за мной… и если не Берия меня приказал арестовать, значит, все-таки Абакумов…
Надо все собрать по крохам: о пощечине мне сказал Соколов… не мог же министр сказать ему об этом… значит, были где-то разговоры… почему вдруг Абакумов пишет записку и меня забирают больной из постели… привели меня к нему сразу, как только они приступают к ночной работе… несмотря на то что за мной следили, он был удивлен моей болезнью, хотя после Кишинева я больше недели никуда не выходила… что-то ведь он хотел от меня, приказав привести из дома в свой кабинет… потом пустота… потом задним числом был выписан ордер… и приказ Соколову создать дело… зачем… для ордера, чтобы меня документально оформить?.. Вспомнить не могу, сколько раз Абакумов вызывал меня для светских бесед с пирожными и фруктами… увезли в Бутырскую тюрьму и тут же обратно… он явно упустил меня из своего лубянковского чрева… и самый странный этот последний вызов… сама мизансцена… не у его стола, а в конце кабинета у конца стола заседаний… почти рядом… ведь тогда в моем сознании промелькнуло, что он меня боится… что он хотел от меня… может быть, это страсть… удивительная… с самой войны… Слова Бориса на встрече Нового года в ЦДРИ: «За колонной новый министр госбезопасности, он в штатском и вообще не имеет права здесь быть»… его глаза неотрывно наблюдали за мной… ценой свободы он хотел добиться меня… страсть, скованная трусостью… он не Сталин и даже не Берия, он рядом с ними плюгавка, он не мог себе позволить все, что угодно… и Бориса не боялся… видимо, знал его… «будет рядом мотаться со своими пивом, раками и бабами»… ни Валю, ни Макарову, хотя они тоже встречались с иностранцами, он не решился бы арестовать, за их спинами мужья… я погибла бы все равно в лагере, если бы не написала это письмо Сталину… может быть, какие-то подспудные силы заставили Абакумова отказаться от меня… а может быть, он хочет опять довести меня до крайности и опять вызвать на светскую беседу с фруктами и пирожными… нет… нет… и нет… прочтя письмо, он понимает, что его мостов ко мне больше нет, даже ценой свободы… теперь это действительно месть за все, что я о них написала… о нем… об их системе… но опять странно… ну написано письмо… оно у него в руках… о нем никто не знает, и я опять чувствую в нем какую-то боязнь… зачем меня надо уморить в одиночке… может быть, он знает о Берии…
Щелчок ключа.
Макака.
— На прогулку.
Ну ничего в этом Железном Феликсе не дрогнуло, ни в лице, ни в глазах, но я опять слышу его «молодец»: он, конечно же, прочел в моем тюремном деле, что я уже два дня выхожу на прогулку…
Зашевелились мои соседи с левой стороны, правая стена моей камеры выходит в коридор, никак не могут понять, что за привидение, призрак сидит в соседней камере, и начали стучать мне в стену: тут же из-под земли вырос Макака, смотрит на меня в упор, и я опять слышу «ни в коем случае не вздумайте подойти к стене», и тут же щелчок его ключа к соседям, не загремели бы они в карцер…