Цвет и крест - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От разных причин бывает больно, а люди этим равняются. Никому не говорила, ни одному человеку про свое Таня, а Клинушкину просто рассказала, почему не хочет конца войны. И он это понял и больше ничего об этом не говорил с ней, только все справляется у нее о войне, как и что там говорят на деревне. Новости эти он любит, обдумывает, глядя в окно на знакомых ему во всех подробностях с детства маленьких птичек в саду, и по ним как-то ухитряется связывать мысли.
В ненастье, когда все богатые, красивые птицы умолкают, вылетает из дупла старого дерева худая серая птичка.
– Птица-пролетарий, – думает Клинушкин. В ненастье пролетарий наполняет весь сад однообразным металлическим звуком:
– Пролетарии всех стран, соединяйтесь. Клинушкин им говорит:
– Что же вы хотите, товарищи, вечный дождь утвердить, нет, прогорите.
Со страхом объявляет Таня:
– Войне скоро конец, солдаты дали подписку наступать по всему фронту и разогнать немцев.
Это приятно слышать Клинушкину, спросить его, почему приятно, не сказал бы и очень бы даже удивился вопросу. Кстати, солнышко показывается, поют все богатые, буржуазные птицы. Но проходит несколько дней, опять дождь, ненастье и опять свистит Пролетарий.
Таня рассказывает:
– Не вышло наступление. Посылают на караул двух человек, а из ямы вылезает шестнадцать, и зарезали.
– Немцы.
– Неизвестно, какие-то головорезы. Посылают еще двух, и тех зарезали.
– Шпионы, изменники, большевики.
Ничего неизвестно. Выходит весь полк, окружает яму, убили пятнадцать головорезов. Стали шестнадцатого пытать. Помер шестнадцатый и ничего не сказал, кто головорезы. И не вышло наступление.
На фронте новая беда, а на деревне будто и знать ничего не хотят: играют гармоньи, и самогон льется рекой. Вот наряженная толпа идет с красными флагами. Клинушкин из окна все видит и читает на флагах: «Долой помещиков, да здравствует свободная Россия!» Оратор одет в черный сюртук, на голове котелок, а штаны зеленые, солдатские. Девушки набеленные, нарумяненные спасательными кругами закатали драгоценные ситцевые юбки на бедра. Идут босые, а в руках держат ботинки. И кажется, будто деревня какой-то пропащий от голода город разграбила и нарядилась по-своему.
Не выдержала и Таня, идет и она с закатанной спасательным кругом на могучие бедра ситцевой юбкой послушать красавца-оратора. Чудно и непонятно говорит, а как хорошо! Земля дается всем, и воля объявляется всем. Сады помещиков называются теперь садами общественными. В общественные, в свои сады зовет оратор.
Ходила с детства Таня в господские сады пололкою, теперь входит барышней: свои липы, свои елочки, яблоньки, свои цветы… Рвать цветы, доставать зеленые яблоки!
И нет на свете ничего, никакого самого сочного, самого сладкого, спелого фрукта вкуснее запрещенного зеленого яблока, когда оно еще не больше ореха. И как тянет почему-то, забравшись на самую макушку старой яблони и всякой высоты, колокольни, лестницы, крыши дома, плюнуть вниз.
Едят зеленые яблоки, плюют сверху вниз, лущат семечки.
Гармония играет всю ночь.
– Робеспьеры, Робеспьеры! – повторяет Клинушкин.
Ненавистная раньше ему помещица «Каракатица» заехала, так рад теперь и Каракатице. Она его утешает:
– Евреи начинают потихоньку землю покупать, что это значит?
– Значит, скоро вешать начнут, и рубить головы, как у французов.
А домик в городе она ему присмотрела.
Обнимая Таню, оратор говорит:
– Идейно уверяю тебя, Таня, война кончилась, Ефим не придет.
Накусывая зеленое яблоко, Таня сама себе удивляется, как легко и хорошо все кончилось: и войны больше нет, и Ефима нет, а хорошо, будто черное покрывало свалилось.
Играет, наяривает гармония, светится огонек в барском доме.
Жалко Тане смотреть на огонек.
– Хмурый, – говорит, – стал барин, невеселый.
– Был барин, – поправляет оратор, – теперь гражданин.
– Все-таки жалко, хороший человек.
Все они хороши, – отвечает оратор, – но, конечно, обида, микроб в душе. Его микробы заели.
Раб божий
Вижу я наше поле глубокой осенью, различаю, где косец оставил подряды повыше, где косил гладко, там узелец еще и от косы и от зазимка синий цветок, там в жнивье притулился зайчишка и спит с открытыми глазами.
А погода на поле такая, будто лежит где-то человек, умирает, то затуманится, то откроется, как больной человек, то забудется, то очнется.
И как забывается умирающий, то кажется ему, что весь свет забывается. А как очнулся:
– Хорош свет, еще бы немного пожить, на ребятишек хоть посмотреть, на их счастье порадоваться.
Через все это глазатое поле вьется тропа к оврагу и через овраг к селу. Пашут ее люди и не запашут, боронят, не заборонят, ни травой, ни хлебом не зарастает – озорная тропа. По тропе озорной плетется себе странник какой-то, раб Божий, и думает:
– Вот как на небе переменно и тяжко, словно человек умирает: то отдышится, то забудется.
И сам он, странник, такой же, как умирающий, еле-еле плетется, и так похоже, что через овраг такому уже не перейти: озорная тропа спускается круто в этот овраг, в сухмень пройдешь по ней, в дождик трудно, а старому совсем нельзя, старый сейчас идет еле живой.
Все деревенское стадо от нечего делать смотрит на странника, и Артемов бычок, красавец, черный, как египетский Апис, медленно подступает к идущему страннику.
Посмотрел старик на красавца бычка и улыбнулся ему, вспомнил про овраг – нахмурился. А бычок все ближе, ближе, потянулся мордой, старик дал ему руку полизать.
– Бышка, бышка! – говорит.
Прояснело на небе, и старику стало весело, вспомнил, было, про овраг, да нет его! Вот маленькая березка с обкусанной вершиной двадцать лет такая стояла – эта березка всегда была за оврагом.
– Будто Господь перенес ее! – подумал старик.
А вот и большие березы, что перед самым селом растут, стоят теперь совсем золотые, и мужики со светлыми лицами выходят встречать его и говорят ему про землю и волю: вот дождались, всем воля вышла и земли сколько угодно.
Прояснело на небе – вовсе очнулся умирающий: жить хочется, хороша все-таки жизнь, хороша.
– Мужички, – говорит странник, – что-то чудно: был тут всегда овраг, а нынче я так перешел.
– Милый, – отвечают деревенские мужики, светлые под золотыми березками, – чудо великое совершилось: Господь наш простил этот овраг.
Только промолвили это мужики, вдруг все оборвалось, соскользнул вниз раб Божий, покатился по глинищу и лежит на дне оврага, а бычок Артемов, черный, как Апис, стоит наверху и равнодушно жует свою вечную жвачку.
Стало темно, и голос из темноты послышался умирающему страннику:
– Русскую землю нынче, как бабу, засек пьяный мужик и свет-лучину, что горела над этой землей, задул. Теперь у нас нет ничего: тьма.
И видит странник на днище овражьем, будто гонят метлами-палками великой силой весь русский народ в свиной хлев куда-то в указанное место выгребать и вывозить навоз.
А погода все хмурилась, хмурилась, и нависло теперь с неба темными тучами до самого жнивья, до самой земли саваном, будто умирающий кончился.
И правда: раб Божий на глинище кончился.
Много лет прошло. Выгребают православные люди свиной навоз, и конца этой работе не видно. И весны стоят все эти годы черные: ни травы на земле, ни листиков. Как мучился народ на прежнем свете, так и тут мучится: обманула его земля и воля.
Но пришел все-таки час такой, видно, оттрудил народ грех свой: шевельнулись в водах рыбы, заиграла муха в воздухе, показались на яблонках первые листики, зазеленела придорожная трава. И как зазеленел подорожник, прибежали в сад играть ребятишки. Выглянул тогда из хлева и раб Божий, странник первой жизни, старый, навозный. Вот один мальчик зовет его:
– Дедушка, укажи, какие это листики показались.
Говорит раб Божий:
– Деточка, вот этот листик от Отца, этот от Сына, этот от Духа Святого.
Ребенок спрашивает:
– А есть мамин листик?
– Как же не быть: вот мамин, а вот папин.
– Что же я слышал, будто в прежнем свете маму мою пьяный мужик кнутом засек и папину свет-лучину задул.
– Ничего, – отвечает раб Божий, – он засек и задул, а, видно, вот ныне мы его грех избываем: ночью месяц светил; днем тепло грело солнышко, распустились вербы, и Господь семена прислал начинать посев.
И крестится раб Божий, и благодарит Господа, что допустил его хоть на ребят посмотреть.
Адам
IСидит на раките у летнего пруда копчик, царь маленьких птиц, и думает:
– Какая глубина в воде, какое вечное смирение ив отраженных.
А воды в пруду всего на два вершка.
Под ракитой сидит старый ходок деревенский, Никита.