Тристан 1946 - Мария Кунцевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Измучил меня Бах. Я сорвал повязку со своей ножевой раны на животе, кричал и трезвонил. Пришел в себя, вижу: Бернард держит меня за руку. Я велел ему отослать Кэт, хотелось отдохнуть.
— Она не стоит под дверями?
— Нет, ушла, она тоже устала.
Я не мог сам подняться, не мог ждать пять лет, попросил его, чтобы он достал из чемодана коробочку из-под игрушек, вынул сережку, в нескольких словах изложил всю историю и говорю:
— Брат, передай ей это. Сам передай, ничего не говори, она не верит словам.
Он раскрыл рот, думал, что это у меня опять бред, тогда я кое-как нацарапал, криво — рука у меня дрожала — адрес в Труро и фамилию.
Он спрашивает:
— Кто она?
Мне смеяться хотелось. Вот вопрос! Каждый знает, кто она: Изольда Первая.
— Доктор она, — говорю. — Я тебя спас? Спаси меня. Пусть прилетит с тобой.
Он упирается, что-то там бубнит… а я свое:
— Я тебя спас? Спаси меня. — И снова пошел ко дну, только и успел прохрипеть: — Если согласна прилететь, телеграфируй: white[58]. Если нет, то — black[59].
Мне стало совсем плохо, рана гноилась, я не мог есть, рядом на кресле сидел какой-то урод и издевался надо мной, я не отличал Кэт от занавески, над кроватью навис потолок из шуршащей бумаги, по стенам бегали ящерицы, язык у меня не умещался во рту, я хотел его выплюнуть, это был не мой язык, а Дракона, кожа у меня была шершавая, я ехал на мотоцикле, кто-то выскакивал из-за дерева, садился на меня верхом, начинал душить, я кричал по-польски: «Я человек, а не фриц, это не мой язык, можете его отрезать». Муж Калины пришел меня навестить, он слышал.
Я попросил вынести меня на балкон, оттуда видны ворота парка Уокеров. И хотя стояла сентябрьская жара, я стучал зубами от холода и все смотрел на ворота — не едет ли на мотоцикле гонец с известием. Проплывали тучи, щебетали птицы, воздух то светился, то тускнел, проходили годы. Два года, пять лет… Дождался. Приехал гонец на мотоцикле. Что-то над ним трепетало, как парус. Я закрыл глаза, шуршал гравий, я ждал терпеливо, воспитывал в себе характер. Вошла Кэт с бумажкой в руках и говорит:
— Не понимаю Бернарда, в телеграмме только одно слово: black.
И тогда мрак подступил к самому горлу и меня не стало.
Не стало? Да! Не стало для Каси. Но я не умер. Меня отходили и снова отвезли в больницу. Там со всех сторон ко мне кинулись коновалы, влили в меня еще какую-то отраву, должно быть с большим толком, потому что рана вдруг стала заживать, а я перестал ждать Касю. Ждал теперь кашку, бургундских капель, сиделку с уткой, термометр, ждал, когда придет сон. Неплохую комнатку жена мне в больнице оборудовала, не комнату, а салон, даже с телевизором, и меня это занимало. Кэт стала ласковой, никогда такой раньше не была. Мои ноги, мои руки опять стали моими, я включил радио, слушал, какая завтра погода, и это меня тоже занимало. Кэт раньше никогда такой не была, даже в той моей норе над баром, глядела мне в глаза и виляла хвостом, как Партизан. Разрешила Ингрид меня навещать, читать вслух сказки Андерсена, больше всего мне понравилась сказка про голого короля, я слушал и думал: Кася тоже голая королева, четыре года наряжал я ее в райские перья, пока не увидел, какая она на самом деле. Признался, что без нее умираю, послал ей сережку, и что же? Ее нагота черная, чернее, чем тело замученной Анны. Леди Кэтлин предпочла продавать свое тело старцу; какое ей дело до приблудного пса, пусть подыхает.
Ингрид знай себе тараторит, а я думаю о своем, и ничего у меня не болит. Приятно было зевнуть, кашлянуть или крякнуть, не боясь боли, приятно было без всякой боли презирать Касю. Кэт рассказывала мне о лошадях и о моем боксере Амиго. Кажется, так звали итальянского рыбака, отца Катарины? Ни чужие имена, ни чужие отцы, ни чужие страны, ни чужие грехи меня не трогали, все на свете было чужим, моими были только руки и ноги, которые сгибались и разгибались без боли, желудок, который опять принимал пищу, спина, которая снова могла согнуться.
Я полюбил себя за то, что пережил отца, и Дракона, и бандитов, и любовь, — полюбил свое здоровое сердце, здоровые легкие, здоровую печень, свое худое, бледное тело. Сбрасывал одеяло, разглядывал свои ноги, шевелил пальцами и благодарил их, потом переводил взгляд на стол и ковер — подходящие: и цветом и размером, все как надо, тихие, послушные, — наконец-то я понял, почему Подружка так ухаживает за своими вещами, они покорны, в их верности можно не сомневаться.
Лежал я, как граф, и смотрел то на ковер, то в окно на тучи за окном, как они колышутся, трепещут, плывут и тают, ни я им, ни они мне ни к чему. Это белое НИЧТО между мною и миром понравилось мне, я перестал бояться и заново закопал свою память, но теперь не в земле и не в себе, а в этой белой вате, отделявшей вчера от сегодня.
Не помню, какой это был день, когда явился Бернард. Не хотелось мне ни разговаривать с ним, ни расспрашивать его. Почему — black? Почему не white? — не все ли равно. Но он сразу приступил к делу. Говорит:
— Ну, слава Богу, опасность миновала, самочувствие у тебя, парень, неплохое, теперь-то, наверное, можно ее привести?
— Кого привести?
— Как это кого? Твоего доктора.
Я покрылся холодным потом:
— Она здесь? Прилетела?
— Ясно, что здесь. Только увидела там у себя, в Труро, сережку, в чем была выбежала из дому, потом уж твоя мать в Пенсалосе дала ей чемодан и кое-какие тряпки. Я телеграфировал: «White». Мы приехали в Лондон, на следующий день вылетели. Уже десять дней я здесь с ней маюсь. Прилетели — и что дальше? Ты — в больнице, а я человек слабый. Чересчур уж твоя докторша женственна…
Значит, Кэт тогда подслушивала под дверями! Это Кэт белое сделала черным!.. Я стал задыхаться. Бернард завопил: «Няня, няня!» Только мои руки и ноги все еще не хотели умирать; мне сделали укол, я сказал:
— Позови Кэт, — и уснул, до того я был измучен. Не знаю, сколько я проспал.
Открываю глаза. У постели стоит Кэт, в руках у нее мелькают спицы. Помню, что она сделала мне большое свинство.
— Зачем ты это сделала?
— А как я должна была поступить? Дать тебе умереть? Ведь эта девка убивала тебя тупым орудием.
— Я и так умер, — бормочу.
Она отмахнулась:
— Для кого? Для нее! Теперь ты будешь жить для себя. Значит, и для меня место найдется.
Бернард орал, Кэт орала, сиделка их выгнала, и я снова уснул.
Вечером попросил позвать Бернарда. Он пришел, молчал.
— Где она? — спрашиваю. — Завтра утром приведи ее ко мне, брат, хочу устроить испытание.
— А чего там испытывать? — говорит Бернард. — Она ради тебя все бросила.
Мне стало дурно.