«Красное Колесо» Александра Солженицына: Опыт прочтения - Андрей Немзер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
76
Толстой Л. Н. Собр. соч.: В 20 т. М., 1963. Т. 7. С. 329.
77
Заметим: при одновременной кристаллизации будущей – большевистской – власти.
78
Немногим позже узнав из письма брата, что «никто не хочет больше воевать!», потрясенный Юрик задумывается: «Что ж тогда будет с Россией, немцы придут? хоть и в Ростов? (Ну, не в Ростов, конечно.)» (174). В этой самоуспокаивающей мысленной (скобочной) поправке слышится многое. И детская наивность (я же только играл!). И естественная любовь к своему городу, которая вскоре будет подвергнута серьезным испытаниям. (Приехавший из Новочеркасска, а потому глядящий со стороны Виталий Кочармин говорит о Ростове: «…неприятный город. <…> Коммерческий. Крикливый. Души – нет. Все думают о наживе. <…> И с этой зажиточностью, развлекательностью – особенно вот сейчас придётся Ростову тяжело. Он – не готов» – 174; Виталий угадывает будущее; в конспекте Узла Десятого («Февраль Восемнадцатого») читаем: «Богатый Ростов не жертвует добровольцам, не снабжает. Корнилов: Не буду защищать такой город».) Но и неуступчивость человека чести здесь тоже звучит.
79
Как не будет помещаться и неделю спустя, когда Ковынёв, переполненный впечатлениями (страшный шторм в Новочеркасске, кипение казачьего съезда, споры о земле, о старинных вольностях, об иногородних, об автономии), задумается о несовместимости возлюбленной и сестры (да и всей станичной жизни) и решит: «Надо валить – на общий разлом: тут – разладно сейчас, а вот на обратной дороге заеду к тебе в Тамбов» (146). Глава заканчивается телеграммой, оповещающей Ковынёва о том, что его брат «убит взбунтованными рабочими». Стихия подыгрывает Ковынёву в сюжете с Зиной («мотивировав» робость, переходящую в отступничество), революция (другая стихия) тут же жестоко ему мстит.
80
Сближение вновь сигнализирует: в романе Ковынёва намечалась любовная линия, что не может не вызвать ассоциаций с «Тихим Доном». Пропавший (ненаписанный? попавший в чужие руки и измененный?) роман Ковынёва словно двоится – то приближаясь к «Тихому Дону», то представая другой – неизвестной вовсе – книгой. Хотя Солженицын в конечном итоге пришел к выводу, что не Фёдор Крюков написал первоначальный текст казачьей эпопеи, обстоятельство это не отменяет возможности видеть в Ковынёве (персонаж не равен прототипу!) автора «Тихого Дона». Намеки и недоговорки «Красного Колеса» придают сюжету о происхождении донского романа тот аромат тайны, который ощущал в нем Солженицын.
81
Подробнее об этом говорится в Главе II.
82
Кажется, Солженицын пожалел одного из любимейших своих героев – Арсения Благодарёва, не выведя его на сцену в «Апреле…». Последний раз мы видим Благодарёва разомлевшим под весенним солнышком 11 марта (М-17: 554).
83
Столько места не уделено ни одному персонажу. Керенскому и Ленину отдано по десять глав, Милюкову – восемь, Гучкову и Церетели – по шесть, Троцкому – пять. Имеются в виду, конечно, лишь главы, полностью посвященные этим лицам (в них, как правило, доминирует несобственно-прямая речь персонажа, события даются в призме его восприятия и оценки). Разумеется, все исторические фигуры появляются и упоминаются не только в «своих» главах, но и в главах «чужих» (например, Ленин глазами Гиммера, Ленартовича, Керенского, Андозерской и др., Керенский в главах «милюковских»), «общих» (заседания ИК или Временного правительства, съезды, переговоры министров с вождями Совета), а также газетных и обзорных. Мир «Апреля…» крайне политизирован. Тем ощутимее в нем неожиданные, вновь и вновь сбивающие читательский настрой на «фактографию», весьма важные автору прорывы «личных» сюжетов (обычно представленных двумя-тремя далеко друг от друга отстоящими главами; наиболее «прописана» линия Вяземских – 37, 96, 99, 170). При такой композиции исключение, сделанное для Воротынцева, обретает особый смысловой вес.
84
Речь идет об «обычных» людях (как надеющихся на воскресение, так и уверенных в том, что человек умирает весь и навсегда). В ином положении либо святые отшельники, либо самоубийцы.
85
Рассуждать о том, встретятся ли когда-нибудь еще Воротынцев и Алина и как в таком случае будет развиваться их «тягомотина», так же бессмысленно, как решать вопрос о том, выйдет ли Онегин (или муж Татьяны) на Сенатскую площадь, станет ли Алёша Карамазов революционером и как сложится судьба рано осиротевшего Серёжи Каренина. Из дневника Солженицына известно, что писатель планировал протянуть эту сюжетную линию еще через несколько Узлов. Эти абсолютно бесспорные сведения относятся, однако, к определенной стадии разработки замысла, но не к тому завершенному художественному тексту, которым мы сейчас располагаем. Завершенность «повествованья в отмеренных сроках» вовсе не отменяет его сюжетной открытости, то есть возможности самых разных вариантов «продолжений» историй того или иного героя, каждый из которых гадателен и, по сути, пребывает вне «поэтического мира» «Красного Колеса». (Ровно так дело обстоит и с «Евгением Онегиным», «Братьями Карамазовыми», «Даром», продолжение которого Набоков серьезно обдумывал, но не написал, или любым иным сочинением с «открытым финалом».) Последняя встреча читателя с Алиной происходит на могилёвском вокзале – никаких намеков на то, что с ней случится дальше, Солженицын в тексте не дает. За указание на то, что герои расстаются навсегда, можно принять реплику Алины: «А когда мы последний раз так ходили? Когда ты ехал в Петербург» (173). Могилёвская вокзальная сцена действительно отражает московскую (О-16: 14). Алина узнает начало своих бед (для нее несчастья начались именно с поездки Воротынцева в столицу и его романа с Ольдой) в их «конце», что психологически оправдано. Нечто подобное чувствует и Воротынцев. Но это – ощущения героев, которые не знают и не могут знать будущего, а не авторский знак завершения семейного сюжета. Можно предположить, что развертывая в «Апреле…» «тягомотину» столь подробно, Солженицын свел сюда тот сюжетный материал, который согласно изначальному замыслу должен был «распылиться» по нескольким Узлам. Эта гипотеза (если она верна) в известной мере объясняет генезис сложившегося текста, но не дает никакой информации о том, что произойдет с Алиной за пределами «Апреля…». Мы в самых общих чертах знаем, что «потом» случится Воротынцевым и Ксеньей и Саней (о чем ниже), но не со всеми прочими вымышленными героями. Да и о будущем исторических персонажей Солженицын говорит редко. Сильные исключения – Ободовский (Пальчинский) и Гвоздев (О-16: 31, где в зачине сказано и о расстреле инженера чекистами, и о трех лагерных десятках активиста-рабочего) и Шингарёв, названный (впрочем, без пояснений) «закланцем нашей истории» (М-17: 3'). В конспекте «Узла Девятого» («Декабрь Семнадцатого») после цитаты из тюремного дневника Шингарёва дано горькое замечание в скобках: «Так и не поднялась в напуганном обществе кампания за освобождение Шингарёва, Кокошкина, Долгорукова: ревдемократы уклонились как чужие им; буржуазные круги и интеллигенция не решаются: мол, как бы не сделать арестованным хуже. И оставили на убийство».
86
Разумеется, указаний на «автобиографизм» образа Воротынцева в самом тексте нет. Существенно, однако, что к моменту публикации «Октября Шестнадцатого» (1982–1983) некоторые (пусть неточные, «мифологизированные») сведения о личной жизни писателя стали достоянием определенной части читателей, чего автор не мог не учитывать. Тем более Солженицын должен был предполагать, что рано или поздно появится его обстоятельное жизнеописание, которое, кроме прочего, сделает явной автобиографическую основу семейной драмы Воротынцева.
87
Уходящие воевать мальчики тоже теоретически предполагали, что могут больше никогда Москвы не увидеть. И тоже до конца в такой печальный итог не верили.
88
Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. <В 14 т.>. <Л.>, 1951. Т. 6. С. 220–221.
89
Там же. Т. 1. С. 275, 282, 278.
90
Там же. Т. 6. С. 109.
91
Тут уместно напомнить о том, что сакральность венценосца – любимая мысль Гоголя, что предполагавшееся в третьем томе поэмы воскресение Чичикова («мертвых душ», России) должно было свершиться монаршей волей. Излишне, кажется, еще раз объяснять, сколь чужда монархическая мифология автору «Красного Колеса».
92
Гоголь Н. В. Указ. соч. Т. 6. С. 247.
93
Любопытно, что сходный образ обнаруживается в, кажется, первом опыте художественной полемики с поэмой Гоголя – заключительной главе повести графа В. А. Соллогуба «Тарантас» (1845). Герой видит сон, в котором везущий его экипаж (символ устойчивости, традиции и консервативности) превращается в птицу и доставляет своего пассажира в чудесно изменившуюся Россию, где обретаются столь же чудесно изменившиеся его прежние недостойные знакомцы (двусмысленная игра с главной идеей гоголевской поэмы). Герой, воскликнув «Есть на земле счастье! <…> Есть цель жизни… и она заключается…», пробужден сильным ударом: «Кто бы мог подумать… тарантас опрокинулся.