Зимний скорый - Захар Оскотский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Полковник» при виде его слегка приподнялся за столом, заваленным папками, и поклонился. (Правда, глядел при этом, как всегда, куда-то вбок и вниз.) Разговаривать им, собственно, было не о чем. Григорьев отдал свою папку и ушел. Никаких надежд не питал, но было любопытно: все-таки, разнообразие.
А разнообразия как раз не получилось. Ровно через месяц он извлек из почтового ящика большой конверт со штампом редакции. Вскрыл. Так и есть: общая картонная папка исчезла, прозрачные полиэтиленовые папочки — подавно, голые рукописи растрепаны. На экономном, в полстранички, редакционном бланке — единственная машинописная строчка: «Такие рассказы следует печатать не в журнале, а в книге». И подпись — очередная женская фамилия…
Но сейчас, в дыму, в шуме и гаме банкета, Григорьев чувствовал: «полковника» притянула к их столу не только дармовая выпивка-закуска. Он подсел не просто к компании, а именно к нему, Григорьеву. Похоже, для какого-то разговора. О чем? Что у них могло быть общего?
А между тем, рюмка следовала за рюмкой. «Полковник» не пьянел, но от выпитого у него стало меняться настроение. Григорьев, сидя к нему боком, не глядя, уловил сверхчутьем: «полковник» разгорается каким-то непонятным раздражением. Значит, скоро заговорит.
И «полковник» заговорил. Оставаясь в своей оцепенелой позе и по-прежнему что-то высматривая в одной точке на столе, он тихо, так что его было еле слышно сквозь галдеж и крики, спросил Григорьева:
— Болваночку сделали?
«…Отстреливаясь, чтобы задержать противника, солдаты арьергарда понемногу смещались вокруг холма к лесу. На склонах холма горел подожженный кем-то лагерь. В пылающих шалашах, разбрызгивая искры, с треском рвались оставленные мушкетные заряды.
Выручали четыре легкие пушечки, прикрывавшие отступление картечным огнем. Бывалые старики-артиллеристы действовали без команды, ловко и дружно. Дав очередной залп, который подобно взмаху косы заставлял противника залечь, они мгновенно, как муравьи, облепляли свои маленькие орудия, разворачивали, перекатывали немного в сторону и назад, и тут же снова наводили на врага и заряжали.
Но и с неприятельской стороны гремели выстрелы. С многоголосым, стремительным гудением долетала и била картечь. Падали убитые и раненые. Монтекукколи под железным градом отходил вместе с солдатами. Его сосредоточенный вид, конечно, придавал им уверенности: фельдмаршал с ними, фельдмаршал думает, как их вывести. Но он не думал о солдатах. (С солдатами всё было ясно: половина из них достигнет леса и спасется, другая половина — частью погибнет, частью окажется в плену.) Он думал о себе.
Он не имел права быть убитым в этом бою. Гибель главнокомандующего — символ полного разгрома. Его смерть обернулась бы для Империи утяжелением статей мирного договора, потерей лишних земель, выходов к морю, торговых привилегий. По той же причине ему нельзя было попасть в плен. Да и спастись бегством в начале боя, бросив арьергард, он не смел: такой позор сгубил бы усилия имперских дипломатов еще вернее. Он мог позволить себе искать спасения, только пройдя с отступающими солдатами их путь под огнем, и только в тот момент, когда они сами прекратят бой и пустятся наутек. Тогда это будет уже не бегство — отрыв от превосходящих сил противника.
Его тоненькая шпага была плохим оружием. Он отцепил ее, бросил в траву (шпага — без монограммы; если французы или шведы ее подберут, всё равно не узнают, чья), снял с убитого драгуна тяжелый палаш вместе с перевязью и застегнул на себе эту перевязь, испачканную кровью.
Снова и снова перебегая под звенящим полетом картечных пуль, следя уже не столько за врагом, сколько за своими солдатами, время от времени оглядываясь назад, туда, где адъютант и денщик вели двух коней, он думал о том, что должен спастись. И думал еще об одном человеке — Тюренне.
Отныне всю оставшуюся ему долгую жизнь фельдмаршал Раймонд Монтекукколи будет думать о Тюренне. Всегда, везде, за любым занятием, в любом настроении. Большей частью это даже нельзя будет назвать мыслями: кажется, самой плотью, мышцами и нервами станет он ощущать присутствие Тюренна на Земле, как постоянно ощущают незаживающую колотую рану. Это нельзя будет назвать и ненавистью. Что значат ненависть, любовь, быстро сгорающие человеческие страстишки там, где речь идет о бессмертии? Просто весь мир, такой огромный, такой изобильный для множества смертных существ, что являются на мотыльковый срок, копошатся и исчезают, уступая место другим, — этот мир оказался на поверку слишком тесен и слишком беден для них двоих, Монтекукколи и Тюренна. Как в скудной золотоносной жиле крупинок драгоценного металла, в нем открылось слишком мало бессмертия, чтобы его хватило на обоих. Всё должно было достаться одному.
Еще несколько шагов под огнем… Еще один залп навстречу врагу… Пора! Уже почти незаметный для окружающих в суматохе начинавшегося бегства, он метнулся к коню, которого удерживал денщик, но в этот миг от прозвучавшего шлепком удара пули его конь опрокинулся с разрытым, окровавленным боком, забил ногами, предсмертно заржал. Тогда, не теряя ни секунды, он бросился к адъютанту, который неподалеку стоял у своего коня. Выхватил повод у юноши, оттолкнул его, вскочил в седло и, не оглядываясь, поскакал.
Вместо слаженных залпов теперь звучала беспорядочная, редкая стрельба, которую уже перекрывал яростный рев: атакующие поднялись для последнего броска.
Он заметил, как трое всадников понеслись ему наперерез, неистово пришпоривая коней и что-то выкрикивая. Можно было уйти от них, но ему показалось, что всадники кричат по-французски. Тогда на скаку он вытащил палаш и, натягивая повод, чуть изменил направление скачки, позволяя им себя настигнуть. А когда они налетели и сшиблись с ним, он, вздергивая и разворачивая коня, чтобы его не смогли объехать сзади, бешеными ударами, одного за другим, зарубил двоих. Третий развернулся и понесся прочь.
А он поскакал дальше, весь обрызганный чужой кровью. Поскакал, огибая подножие холма, сквозь пелену едкого дыма от горевших шалашей, — туда, где, стекаясь к спасительной лесной дороге, исчезали в густых зарослях за опрокинувшейся обозной телегой фигурки его бегущих солдат…»
— Болваночку сделали? — спросил «полковник».
Григорьев повернулся к нему. «Полковник» по-прежнему безучастно разглядывал что-то на столе. Вид у него был такой, словно он не замечал окружающего мелькания, гомона, звона.
— Какую болваночку?
«Полковник» выдержал долгую паузу. Кажется, в театральной среде такие паузы именуют качаловскими. Потом выговорил:
— Ну, рецензию же хотят протолкнуть. На ваш сборник. В «Ленинградской правде». Я слышал, каждый автор для нее болваночку сдал. Несколько фраз о своем произведении. — «Полковник» чуть искривил рот: — Самообслуживание… А вам что, ничего не сказали? Ну, значит, ничего про ваших полководцев и не будет.
«Полковник» замолчал надолго. Медленно вытащил сигареты. Медленно закурил. Григорьев всё ощущал за его медлительностью — раздражение. И ведь это не кто-нибудь иной, он сам так раздражал «полковника». Интересно, чем он ему не угодил?
Внезапно «полковник» тихо продолжил (как видно, не сомневался, что Григорьев всё время вслушивается):
— А написано занятно. Хотя, надо же так закрутить — семнадцатый век, Австрия. Пока сообразишь, что к нашей системе относится… Эзоповщина полегче должна быть, попрозрачней. Когда такая перестраховка, интерес под конец пропадает. — И «полковник» приготовился опять замолчать.
Помешал Григорьев, удивившийся:
— А при чем здесь наша система?
Впервые «полковник» оторвался от созерцания неведомой точки на столе и взглянул ему в лицо:
— Так что ж вы имели в виду?
— По-моему, то, о чем писал: Австрию, Францию, семнадцатый век.
Его ответ, похоже, усилил недоброжелательство «полковника». Откинувшись на спинку стула, щурясь сквозь сигаретный дым, «полковник» провел взглядом вдоль стола. Там, на другом конце, вниманием публики овладел маленький разбитной толстячок, известный прозаик, автор коротких рассказов, легких и пикантных.
— А ну-ка, — сказал «полковник», — небольшой тест! Знаете этого балагура? Последнюю книжку его читали? Ну-ка, попробуйте одним словом отчеканить, как вам его рассказики. Одним!
Григорьев с ходу чуть не послал «полковника» по известному адресу (кто ты такой, чтоб тесты мне устраивать и нукать!). Но потом самому стало любопытно. Подумал немного и ответил:
— Чтение ДЛЯ ВЫСПАВШИХСЯ.
Лицо «полковника» помрачнело, и уже откровенная неприязнь проступила на нем.
— А вы, оказывается, еще и злой, — процедил он.
Григорьев не понял, почему «еще», какой исходный порок числит за ним начальник отдела прозы. Но голову ломать над загадкой не собирался. Его тоже охватило раздражение.