Зимний скорый - Захар Оскотский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, в 1982 году в странном кафе странного писательского Дома был устроен банкет по случаю выхода коллективного сборника «молодых авторов». Сдвинули несколько столиков, и официантки уставили их бутылками водки с ресторанными штемпелями на этикетках, бутылочками «пепси-колы» (освоенная по американской лицензии несколько лет назад, она, кажется, осталась единственным наследием давно провалившейся «разрядки»), вазочками с мясными и рыбными салатами, тарелочками с бутербродами — копченая колбаска, красная рыба, сыр. Стоило всё непомерно дорого, но банкет есть банкет. Они, авторы сборника, только что получили свои гонорары и сбрасывались, не считая.
Да и то сказать, суммы им выплатили оглушительные. Во всяком случае, на взгляд Григорьева. Он, печатавшийся редко и всегда удивлявшийся в душе, что, публикуя твой текст, пропуская тебя к читателям, тебе за это еще и платят, никак не мог свыкнуться с величиной гонораров. Она противоречила всему его жизненному опыту. На этот раз ему отсчитали в кассе издательства за «Легенду» в полсотни машинописных страничек, — измерять объем рукописей в «листах», по-писательски, он так и не привык, не чувствовал этих абстрактных «листов», — отсчитали, отвалили ЧЕТЫРЕСТА ВОСЕМЬДЕСЯТ целковых! Его, ведущего инженера, двухмесячный заработок! (А то, что писал он когда-то эту самую «Легенду» — урывками, вечерами, по фразе, по абзацу, по полстранички в неделю — больше года, что вышла она в свет крохотным тиражом через много лет после завершения, что ж тут поделаешь? Такая у него жизнь.)
Вокруг шумели сорокалетние «молодые». В трезвости, в деловом общении с полноправными обитателями писательского Дома, они носили на лицах положенную им, как рядовому и зависимому литсоставу, перманентную иронию. Смеялись над всем и, кажется, с наибольшей готовностью похохатывали сами над собой. Но в застолье, в приливе багровости от проглоченной водки, плавились их ироничные маски, а голоса начинали звучать громко и раздраженно. Подавленные обиды, унижение незаслуженной второсортностью — всё прорывалось с алкогольными парами. Пусть, как сквозь клапан, с инстинктивно сдерживающей даже во хмелю опаской, гоготом, а не криком, — но все-таки прорывалось. А Григорьев следил за ними, словно со стороны.
Вот еще одна загадка странного Дома: эти «молодые», презиравшие и высмеивавшие друг друга, всё равно были единой компанией. А он, никого не высмеивавший, не завидовавший ни мастерству других (что завидовать? у них так получается, у него — так), ни тем более чьим-то публикациям, — именно он и был среди них чужаком.
Они никогда не задирали его, как задирали друг друга. Больше того, сверхчутье, которое улавливало исходившие от них эмоциональные токи, вообще не распознавало недоброжелательства. Ему искренне отвечали интересом на интерес, но словно издалека. Он чувствовал: сблизиться им невозможно, даже если бы он попытался. При всем уважительном отношении к нему, они ощущали его чужим настолько, что присутствие его их порой как будто стесняло.
И ведь не в том была причина его отверженности, что он, единственный из них, сохранял свою неписательскую профессию и работал в полную силу. (Все «молодые», кем бы ни были когда-то, — рабочими, инженерами, учителями, — давно уже сидели операторами в котельных. Зарплата — скудные сто двадцать, зато сутки дежурства у котлов, трое суток свободных, и возможность писать, и голова не болит от служебных забот.) Нет, работа была ни при чем, хотя бы потому, что неписательское бытие друг друга, всё не связанное с рукописями, протекавшее вне странного Дома, вне издательств и редакций, здесь никого не интересовало. В этом униженные «молодые» странно напоминали победоносных «полубогов» с кафедры. Для тех тоже все интересы и действия замыкались в собственном мирке.
И ведь не были начисто бездарны даже «полубоги», а среди «молодых» встречались и по-настоящему талантливые. Что же их все-таки обезличивало? Обезличивало и сплачивало между собой, при всем взаимном соперничестве?
Понять «молодых» в этом отношении казалось интереснее, чем «полубогов». Движение «полубогов» по их колее — от аспирантуры к кандидатской, затем к докторской, к должностям доцента, профессора — сохраняло хотя бы видимость респектабельности. Но «молодые»-то, «молодые», ненавидевшие свою колею, зачем так стремились в нее, роились во внутренностях странного Дома, высиживали в кафе возле литофицеров, с готовностью отзывались смехом на ядовитые шутки в свой адрес? Ради чего? Ради того, чтобы когда-нибудь вступить в Союз писателей, сидеть в том же кафе за рюмочками и чашечками уже в качестве полноправных обитателей Дома и постепенно повышаться в писательских чинах, изменяя выражение лица от скуки к вялой снисходительности, потом к сонной брезгливости, а если очень повезет — к полному отвращению? Всё только потому, что нет иного пути даже для того, чтобы просто печататься? Но вот и Григорьев понимает, что нет иного пути, а он — не с ними. Так что же его все-таки от них отделяет?
Почему-то вспомнился Шекли: космического путешественника, возвращающегося из межзвездных странствий, подстерегает опасность, он может прилететь не на Землю, а в один из бесчисленных Искаженных Миров. И не сумеет обнаружить свою ошибку, потому что тот, кто попадает в Искаженный Мир, изменяется сам. Вернувшись в родную деревню, такой путешественник не удивится тому, что его отец пасет крокодилов, что их старая домашняя мышь ловит кошек, а деревья, растущие вокруг дома, осенью выдергивают корни из почвы и улетают на юг. Для него всё будет так, как прежде, так, как должно быть. Разве у него у самого не три ноги, не две головы, как у всех окружающих людей!
Наверное, «молодые» были не хуже Григорьева ни талантом, ни трудолюбием. Но они, хоть и бранили искаженность странного Дома, все-таки принимали ее как должное. Они изменились сами. А он измениться не сумел. И оказался чужим.
Хотя и здесь не так было просто. Где первоначальная, неискаженная Земля, обитателем которой он продолжал себя считать и мерками которой мерил действительность? Как ни крути, получалось всё то же: детство, юность, начало шестидесятых, тогдашнее понимание жизни. Но ведь то были иллюзии. Так значит, он противопоставлял реальности — иллюзию? И тогда он сам был выходцем из Искаженного Мира. Пришельцем с тремя ногами, с двумя головами, затесавшимся за банкетный стол к нормальным людям в нормальном Доме.
«…Тридцать эскадронов конницы, составлявших авангард, первыми ушли по лесной дороге в сторону Аугсбурга. За ними двинулись главные силы — пехота, артиллерия. И наконец, бестолково и раздражающе медленно, со столкновениями повозок, щелканьем кнутов, конским ржанием, криками и бранью возниц, в лес начал втягиваться обоз.
Фельдмаршал Монтекукколи стоял у подножья холма с арьергардным отрядом — четыре легких орудия, полторы тысячи мушкетеров, пятьсот всадников. Они собирались уйти последними, и на узкой дороге, тянущейся среди зарослей и болот, их было бы вполне достаточно, чтобы прикрыть хвост колонны.
Его решение остаться с арьергардом удивило штаб. Впрочем, за время кампании там успели привыкнуть к чудачествам командующего. Одним чудачеством больше, только и всего. Он и сам не мог объяснить свой поступок. После того, как он позволил сломать весь тщательно продуманный план и войска стали покидать лагерь, ему, конечно, следовало отправиться в голове колонны. Что удержало его — неясные тревоги, предчувствия?
Уже рассветало. Скорей бы убрался обоз! И в этот момент… Он первым, еще раньше, чем вокруг раздались возбужденные крики, заметил, как вдали, за огромным полем, у темной полоски леса, над которой поднималось раскаленное солнце, возникло странное движение. Казалось, там медленно растекаются густые чернила.
— Ваша светлость! — юный адъютант протягивал серебряную подзорную трубу.
Монтекукколи оттолкнул его руку. Он не нуждался в этих новомодных изобретениях. Для него и так было ясно всё, что случилось. Какой-то завшивленный бауэр, схваченный неприятельскими дозорными, в страхе за свою ничтожную жизнь рассказал то, что знал о расположении имперской армии. И в этом еще не было бы трагедии, если б не оказалось, что главные силы Тюренна и шведов следуют за своей конной разведкой с гораздо меньшим отрывом, чем всегда. Но и это бы еще не обернулось бедою, если бы уже поистине роковая для Империи случайность не вывела вражеские войска к брошенному лагерю именно в тот момент, когда австрийские и баварские полки втянулись в чащу и уползали, как по узкому коридору, по лесной дороге, на которой невозможно развернуться, а часть обоза и арьергард еще не успели уйти!
У черно-синей кромки дальнего леса, в темной массе выдавливавшихся на равнину войск сверкнула вспышка, взлетел белый одуванчик дыма, и одновременно с донесшимся по воздуху тугим ударом посреди поля брызнула земля. Можно было даже разглядеть, как там заскакало и покатилось ядро, не пролетевшее и половины расстояния.