Зимний скорый - Захар Оскотский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оледеневший от ярости, Монтекукколи медленно убрал за спину свои тяжелые руки и до хруста, до боли сцепил пальцы. Слишком велико было искушение схватить и сдавить исходящее дурным криком горло баварца.
Всё пропало! Безумие опять оказалось непобедимым! Не может же он, в самом деле, задушить старого дурака. А раз не может, тот уведет свои девять тысяч солдат, сунется с ними Тюренну поперек дороги, и Тюренн раздавит его с ходу, как тележное колесо глупую лягушку. И пусть даже он, Монтекукколи, с одними имперскими войсками останется в лагере и будет здесь неуязвим, пусть Тюренн и Врангель, уничтожив Гольцгапфеля, не сожгут ни одной деревней больше и уберутся восвояси ни днем позже, чем сожгли бы и убрались без этого, ничто не поможет. Никакими разумными доводами не удастся ему защитить ни дело Империи, ни собственную честь.
В глазах всего мира, в глазах бессмысленного и всесильного «общего мнения», диктующего даже монархам, не говоря уж о дипломатах на Вестфальском конгрессе, а тем более об историках и писателях, он, Монтекукколи, предстанет трусом, предавшим на погибель мужественных союзников-баварцев. И тогда мирный договор, который придется подписать Империи, будет не просто тяжелым, но и позорным.
Старики-генералы ждали его ответа. Они были так растеряны, что, пожалуй, даже не радовались его унижению. Радуйтесь! Радуйтесь, глядя, как разум, способный повелевать событиями, сдается глупости и хаосу!
Сквозь заболоченный лес за холмом, тот лес, что мог бы служить их надежнейшим тылом, тянулась единственная скверная дорога. По ней кое-как проползали обозы с продовольствием. Любой из стариков на его месте поспешил бы вывести этой укрытой дорогой всю армию, чтобы опередить двигавшегося в обход лесов Тюренна, оказаться на его пути и дать сражение. Так будь по-вашему, и будьте вы все прокляты.
— Поднимайте лагерь! — крикнул он. — Стройте людей, снимайте орудия и ставьте в упряжки! Весь порох и провиант на повозки! Движение — на Аугсбург и дальше за Лех! Мы отступаем к Мюнхену!!..»
А весной 1982-го по случаю выхода из печати того самого коллективного сборника «молодых авторов», в который так необъяснимо — сквозь отборочную комиссию, редактуру и цензуру — проскочила почти неповрежденной его легенда о полководцах, в кафе Писательского Дома был устроен банкет.
Дом этот, бывший графский особняк на набережной, парадным фасадом обращенный на простор Невы, а неприметный вход со скромной вывеской приоткрывший с изнанки, с тихой улочки, Дом малоизвестный, как ни странно, широким массам ленинградцев, производил на Григорьева странное впечатление. Не снаружи. Снаружи у Дома всё было в порядке: сдержанное, благородное петербургское изящество. Странности начинались внутри, сразу за порогом, на посту, где требовалось предъявить пропуск — писательское удостоверение.
Писательского удостоверения у Григорьева, конечно, не было. Он о нем и не мечтал. Для того, чтобы вступить в Союз писателей, надо иметь две опубликованные КНИГИ. Откуда их взять, если публикуется у тебя в лучшем случае — вразброс, где проскочит, — по одному рассказу в два года? Ах, как униженно чувствовал он себя в первые посещения Дома, когда останавливался и объяснял пожилому дежурному, что, вот-де, следует он по приглашению на заседание комиссии по работе с «молодыми» или на семинар прозаиков в «розовую гостиную»! А потом унижаться надоело, да и физиономии дежурных ему запомнились, на каком основании он решил считать, что его собственная физиономия должна была примелькаться им тоже. И с тех пор, входя в Дом, Григорьев просто-напросто кивал дежурному, показывал темно-синюю с золотым тиснением книжечку члена Всесоюзного химического общества имени Менделеева (на работе в это общество записывали в обязательном порядке) и уверенно проходил вперед.
Странен был Дом внутри уже потому, что после многочисленных ремонтов и перестроек сохранившиеся с графских времен залы — с их колоннами, лепкой, мраморными статуями, бронзой и красным деревом — хаотически перемешались во чреве его с уныло-казенными площадками, коридорами, кабинетами захудалого советского учреждения. А в этот винегрет здесь и там вбились какие-то вовсе непонятные темные переходы, заброшенные уголки с мусором и паутиной, скрипучие деревянные лестницы, как в сельском клубе.
Но центром жизни странного Дома, конечно, было кафе на первом этаже: просторное, темноватое из-за цветных витражных окон, дымное и шумное. Григорьев обычно попадал туда усталый — вечером после работы, а если в дневные часы, то на бегу, между какими-то служебными делами в городе. Ни сил, ни времени влезать в утробную жизнь Дома у него не было, хотя наблюдал он за ней с любопытством. Сразу бросались в глаза постоянные обитатели кафе, которых он всегда заставал на одних и тех же местах. Судя по всему, они приходили сюда каждый день и часами высиживали за столиками, неспешно разговаривая, дымя сигаретами и непрерывно поглощая кофе, коньяк, водку и снова кофе, рюмку за рюмкой, чашечку за чашечкой.
У Григорьева эти люди вначале вызывали недоумение: если они искали общения, им не следовало собираться вместе так часто. Если хотели выпить, могли бы приносить коньяк и водку с собой, что обошлось бы вдвое-втрое дешевле (наценки в кафе были ресторанные). Но обрывки их разговоров, которые Григорьев ловил, — шуточки, ленивый треп, взаимные уколы, анекдоты, — никак не напоминали дружеского общения. Скорей уж вспоминалась цеховая курилка, разве что в писательском кафе меньше матерились, да анекдоты и издевки были потоньше, хоть от того еще ядовитее. И под столом никто не разливал из бутылки, все терпеливо ждали очередных рюмочек на подносике официантки.
Постепенно Григорьев пришел к мысли, что для обитателей Дома совместное сидение было чем-то вроде службы, на которую — хочешь не хочешь — надо являться и отбывать положенные часы. А само кафе напоминало отдел какого-нибудь учреждения, где за столами так же неспешно беседуют обо всем, в том числе о работе, давно надоевшие друг другу сослуживцы. Только здесь разрешалось пить и закусывать прямо на рабочих местах, и шум разговоров был оркестрован не стуком пишущих машинок и телефонными звонками, а шипением кофеварки и позвякиваньем вилок по тарелкам.
Такое понимание многое объясняло, и поведение этих людей обретало черты осмысленности. Служба есть служба. У каждого своя. Его собственная, инженерная, дерганая, в их глазах тоже, наверное, выглядела дурацким занятием.
Не существует учреждения без иерархии, и среди постоянных обитателей странного Дома иерархия наблюдалась. Вернее даже, бросалась в глаза, обозначенная четко, как в армии. Только многочисленные знаки различия, принятые в военной среде, все эти погоны, петлицы, нашивки, здесь заменялись одним-единственным, безошибочно прочитываемым знаком — выражением лица.
Званию простого члена писательского союза (младший комсостав, маленькие звездочки на погонах с одним просветом) соответствовало выражение неизбывной скуки. Въевшееся в глаза и в складки кожи, оно не изменялось под влиянием таких случайных факторов, как настроение носителя или степень его опьянения. Григорьев дивился поначалу, глядя, как люди со скучающими глазами беседуют друг с другом, шутят, даже улыбаются и как будто смеются. Хотя привыкнуть к этому было недолго. Наверное, не дольше, чем штатскому, попавшему в воинскую часть, привыкнуть к окружению людей в форме.
Писателей с положением, то есть часто печатающихся (старший комсостав, два просвета и большие звезды), отличало выражение вялой снисходительности, переходившее у писателей с должностями — членов редколлегий, председателей разных комиссий (полковничий уровень, каракулевая папаха вместо офицерской ушанки), — в выражение сонной брезгливости.
А когда однажды Григорьев увидал в кафе высокого, худого мужчину с запредельно кислым лицом, источавшим уже не брезгливость, а полное отвращение ко всему окружающему, то сразу догадался: «генерал!» По логике иерархии, именно такое лицо должно было соответствовать генеральским звездам на узорчатых погонах и широким красным лампасам на форменных брюках. Чуть шевеля плоским ртом, мужчина говорил что-то соседям по столику, замершим в почтительном внимании. Григорьев спросил о нем своего знакомого из «молодых» и услыхал в ответ изумленное: «Ты что, его не знаешь?!» Высокий мужчина оказался главным редактором одного из считанных ленинградских литературных журналов, когда-то (при другом главном) журнала интересного, пожалуй, даже лучшего в городе. Но несколько лет назад волей обкома, насаждавшего профтехучилища и массами загонявшего туда школьников, журнал этот обращен был в подростковый, нацелен на интеллектуальный уровень и духовные запросы пэтэушника, и с тех пор, уже при нынешнем главном, стремительно деградировал…