Отречение - Петр Проскурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так, так, так, — сказал Малоярцев, и мутноватые глаза у него просветлели, в них зажглись крохотные рыжеватые огоньки. — Но почему же именно рядом? Не знаю, не понимаю… нет. Именно в старости человек руководствуется не эмоциями, не безумными страстями, но рассудком. От скольких безумств удержали и удерживают мир именно пожилые люди, а то и старики. Земля давно, очевидно, сгорела бы в адовом огне, не будь стариков… Именно они и поддерживают равновесие добра и зла в мире и в самом человеке… А смерть с жизнью действительно всегда рядом, и власть здесь ни при чем… Почему только власть? Вижу, вы опять со мной не согласны…
— Я простой человек, — сказал лесник. — У меня за спиной и грамоты три класса, куда мне вашу мудрость понять…
— Мудрость не от образования, мудрость от самого себя, — тихо, чуть слышно уронил Малоярцев, с тихими, пустыми глазами, устремленными куда-то в лесную даль, и Захар впервые ощутил какое-то слепое равенство со своим высоким гостем; просто на удобной скамейке сидели рядышком два старых, отживших свое, никому не нужных человека и делились друг с другом своими неурядицами и тяжелыми мыслями о себе, о других, о жизни, всегда приходящими в эту пору в избытке. И он пожалел гостя из-за его неразумного страха.
— Старость, оно, конечно, того, не колокольня, много не назвонишь, — закивал он, словно утешая и себя, и гостя. — Жалко, мало человеку дадено, вспыхнуло, прогорело, вроде ничего и не было. А молодые идут себе, подпирают… Они нашего ничего не знают, им свое подай… Вон какой звон стоит, они-то в жизнь рвутся, как тому и положено… Вверху-то думают, что именно они и руководят всем. А как так они могут руководить, если им и баба уже ни к чему? Как же они могут что-то хотеть без этого? Молодых понимать? Нет, тут уж от жизни один цирк и остается… Вот коли такое понять, тяжесть сразу и кончится…
— Не кончится, Захар Тарасович, — упрямо, с мучительной безнадежностью выговорил Малоярцев.
— Пройдет, пройдет, — опять не захотел отступить лесник, глядя открыто и прямо. — Вы попробуйте…
— Нет, не пройдет, и пробовать нечего, — заупрямился и Малоярцев, почти совершенно прикрывая глаза тяжелыми бровями. — Кто знал настоящую, большую власть, навсегда отравлен тягостным ядом… Да и не дадут, — добавил Малоярцев, вдруг ощущая в своем неожиданном и необычном собеседнике союзника и чувствуя с его стороны полное понимание своим давно выстраданным мыслям. — Не дадут, не дадут! — повторил он сердито и безнадежно. — Вот вы не дадите, ваш родственник Шалентьев не даст, Лаченков не даст… другие… народ не даст… Не даст ведь, так?
Неопределенно пожав плечами, Захар ничего не ответил, и Малоярцев, сдержав привычным усилием воли готовое прорваться раздражение, тоже замолчал, тяжело и привычно задумываясь. Видите ли, о народе заговорил, сказал он себе осуждающе. А что такое народ и кто может его понять и объяснить? Народ, народ… Темна, непостоянна и непредсказуема стихия народа, его недра все поглощают и возрождают, и лучше не думать, и с таким умным человеком, как этот лесник, всуе не упоминать о народе… Народ… Народ… Откровенного разговора и не получается, а виной тому он сам; никак не может переступить некую запретную грань в душе, и на язык лезут какие-то холодные, общие и бесполезные слова; смешно и глупо, приехал за предельной откровенностью, и в то же время, мучаясь и сам того не желая, никак не может переступить необходимый порог, никак не ухитрится стать на одну плоскость с этим угрюмым лесником, заставить себя уравняться с ним в разговоре и не говорить свысока; отсюда — неудача. И зачем был этот глупый, опрометчивый шаг, что он думал найти и открыть? Теперь начнут шептаться, конечно же, станет известно жене, вызовет у нее подозрение и недовольство… Шалентьев, возможно, и прав, его тесть замечательный человек, знающий тайну, но как же заставить его заговорить, не на голову же перед ним становиться… Пора, пожалуй, пошутить, поблагодарить за короткий отдых и гостеприимство и отправляться восвояси; и чем скорее, тем лучше, меньше будет различных кривотолков…
И в этот момент что-то произошло, Малоярцев приподнял голову, пытаясь понять, то ли неслышный ветерок донес из прогретого леса свежий смолистый запах, то ли в нем самом проснулось давнее воспоминание детства… Запах смолистой стружки становился сильнее, и он глубоко втянул в себя лесной воздух; лицо у него порозовело.
— Больше вы ничего мне не скажете, Захар Тарасович? — спросил он изменившимся, помолодевшим голосом и с вызовом глянул в глаза леснику, и тот, как бы принимая скрытый вызов, нахмурился, затем уставился в землю перед собой.
— Что еще сказать-то, Борис Андреевич, у меня своя жизнь — маленькая, у вас своя… вон какая. О себе я могу сказать, да разве такому человеку интересно? — предположил он, пожимая плечами.
— Скажите, скажите, — потребовал Малоярцев, глядя на лесника в упор, в твердой уверенности, что наконец-то узнает главное, ради чего и приехал.
— Ну, раз интересно, хорошо, скажу, — неприметно вздохнул Захар, поглядывая на своего высокого гостя и в то же время как бы отделяя его от себя, от своей судьбы. — Я за свою жизнь одно уяснил, уж коли ты перестал понимать жизнь, не можешь ничего в ней изменить, лучше отойти в сторону, дать другим попробовать, народу-то вон сколько, все прибывает да прибывает… Я вот в лесники от своего непонимания ушел, думал дожить спокойно, а теперь и тут до меня жизнь добралась. Как же оно так выходит? Закроешь глаза, сложишь руки, и так ничего после тебя и не останется? Думал, хоть тут на старости лет порадоваться… Нехорошо получается опять… Усохнут-то леса, Борис Андреевич, коли столько бетону да дорог всяких в их сердце натолкают. Затем и ручьи с речками занедужат… Нельзя ли это ваше добро куда-нибудь в другое местечко пристроить?
— Что, леса? — спохватился Малоярцев. — Какие леса? Ах да, да… Ну что ж, разве это главное? И почему же другое местечко? Люди живут везде. А мне, вы думаете, разве не хочется оставить после себя что-нибудь вечное, нетленное? Еще как хочется, но, видимо, судьба не та… Ах, Захар Тарасович, Захар Тарасович, мне бы ваши заботы, — покивал гость, скрывая от хозяина охватившее его состояние неприязни, обиды и растерянности; ему еще никогда и никто не осмеливался говорить подобных вещей, и в то же время высказанное лесником было как бы и его частыми тайными мыслями; от этого появилось и досадное чувство незаслуженной обиды. — Все-таки, Захар Тарасович, самого главного вы мне так и не сказали, — добавил он, расслабляя лицо в легкой, понимающей улыбке. — Не захотели сказать, пожалели… Не понравился я вам…
— Не знаю я ничего главного, Борис Андреевич, — ответил, несколько растерявшись лесник, и тоже заставил себя улыбнуться. — Если оно и есть, это главное, здесь его не отыщешь, — добавил он, поворачивая голову из стороны в сторону, как бы окидывая взглядом все вокруг. Ему становилось неловко и за гостя, и за себя; с молодым блеском в глазах вновь покосился на высокого гостя, который ему в чем-то явно пришелся по душе, и, решив сразу же растушевать эту неловкость и двусмысленность грубоватой шуткой, указывая на высокую, одиноко возвышавшуюся вдали, в лесном прогале, старую сосну, оставшуюся посреди сведенной несколько лет назад делянки, он спросил:
— Вон, видишь сиротину, осталась ни к селу ни к городу?
Малоярцев неловко присмотрелся, кивнул:
— Это дерево-то? Вижу, вижу… Так что же?
— А вот оно сейчас возьмет и рухнет, — сумрачно усмехнувшись, пообещал лесник. — Давай вот попробуем, не успеешь досчитать до двадцати, оно и надломится, падет.. Ну, давай… раз… два…
Малоярцев хотел вспылить, но сдержался; то положение в которое он попал, даже начинало ему нравиться, и он уже готов был улыбнуться, грубовато по-мужски пошутить, сказать что-нибудь о двух старых дураках, распрощаться и ехать дальше, но, глядя в то же время на далекий и резкий силуэт старой сосны, четко выделявшийся в солнечной синеве неба, он, подчиняясь странному, безотчетному чувству своей зависимости от происходящего, от диковатого лесника, явно тяготившегося своим высоким гостем и не знавшего, что с ним делать, уже мысленно повел счет. «Раз, два, три… восемь… десять…» — постукивал в нем какой-то совершенно посторонний механизм, и он, испытывая неотступное и даже мучительное желание остановиться и отделаться от досадного наваждения, никак не мог оборвать и продолжал считать дальше. Губы у него медленно шевелились, и это уже становилось забавным; вместе с ним, мысленно подбирая словечко, которое помогло бы ему выкрутиться в нужный момент, вел счет и лесник. И когда все должно было закончиться, Малоярцев, в последний раз шевельнув губами, тотчас ощутил какую-то перехватившую горло тяжесть. И вгруди у него в один момент набухло и разрослось до боли в ребрах. И лесник, ошарашенно помедлив, полез в затылок не отрываясь от покачнувшейся, как бы вздрогнувшей одинокой сосны, начавшей затем клониться и падать; лесник даже по-молодому резко подхватился на ноги, пытаясь понять, что происходит, но понять ничего было нельзя. Просто минутой раньше в лесном прогале высилась себе высокая старая сосна, при своде делянки почему-то уцелевшая (видать, оставили на семенник), и вот теперь, без всякой на то причины, почти в совершенном безветрии она подломилась и рухнула, и ее больше не было в небе.