Крест. Иван II Красный. Том 2 - Ольга Гладышева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Больно гожая, что ль? — побелела Шура.
— Да ну... злообразна баба, сисята, нравом буята. Всякий имает её, кто похочет.
— Буйна и сисята?
— Персиста, — потупился тысяцкий.
— Убить, что ль, суку? Может, легче станет, — раздумчиво произнесла Шура.
— Да ну... мараться-то! От Хвоста ещё не отмылись, а ты меня на этакое нудишь.
— Ладно. Я сама подумаю.
Мала всякая злоба противу злобы женской. Случалось, ночи напролёт ходила великая княгиня по горнице, стиснув руки, а в мыслях всё одно: да не скорбь на скорбь прииму, отыди от меня, сатана!.. Отвращуся от вас! Не постыдитесь и возможете при мне тако же глаголати, яко без меня? Так же взглядами друг к другу устремляться и улыбками уста растягивать? Нету на вас благословения Божьего, любодеи похотные!
Что творится с великой княгиней, видела и понимала во всём дворце одна только Марья тверская. Ранняя седина уже прокралась в её волосы, и чёрный плат прежняя красавица носила, не снимая, пятый год. Неужели это её прозвали когда-то сизоворонкой? Но за вдовьей тихостью её поведения, походки и взгляда скрывалась душевная твёрдость и независимость женщины, которой до конца дней предстоит самой обустраивать свою жизнь, самой заботиться о себе. Когда вернулся князь Иван из Орды с ярлыком и опять стал пропадать с гулящей Макридкой, Шура совсем сникла, мало появлялась на людях, исчезли её весёлая приветливость и благорасположение. Только одна Мария Александровна смела наведываться к ней. Говорила резко, как о деле всем известном:
— Низкая страсть бесчестит! Никогда Иван не сможет поднять бабу с базара до княжеского достоинства, но сам падёт с нею во мразь!
— Да пусть его! — вдруг сказала Шура. — Грязнящийся пусть грязнится ещё!
— Не за то будем наказаны, что грешили по немощи своей, но за то, что не каялись, не отвращались злого пути, имея время на покаяние, — возразила Мария Александровна.
— Любовь и смирение — мои главные ходатаи перед Богом.
— Жизнь так недолга, Шура! Почему ты Ивану ничего сказать не можешь? Почему молчишь?
— Молчу, потому что Тот, Кого люблю и слушаюсь, не воспрекословит, не возопиет, и никто не услышит на улицах голоса Его.
— Не потому ли, что просто боишься мужа?
— Трости надломленной не переломит и льна курящегося не угасит, — продолжала, как в забытьи, великая княгиня. — Да, боюсь отвечать злом на зло. Если соединим два зла, то родится новое, сильнейшее противу прежнего.
Но это Шура только говорила, а в душе у неё была смута: и возле прудов она бродила, будто гуляючи, и к матицам приглядывалась, где ловчее вервие укрепить, и о знахарях, ядовитые травки ведающих, думала, — всякие были искушения, но ни на что не решилась, ни один способ не избрала.
Не раз приступала к Ивану:
— Перестань, молю тебя, лада, перестань!
— Что перестать-то? Как тебе не надоело? Опять начинаешь?
— Не перестанешь, попомнишь ты, Иван Иванович, этот час и мои слова.
— Опять грозишься? Как татарская плеть сечёшь меня! Да ты ногтя этой бабы не стоишь. Гугнишь тут в соплях вся!
Она вскинула на мужа неожиданно спокойные глаза, спросила с любопытством усмешливым:
— Даже ногтя?
— Даже ногтя! — упрямо подтвердил Иван, сознавая, что говорит зря, но не желая остановиться, — Ты посмотри на себя! Куча! Ни стати, ни повадки. Изо рта пахнет. Ходишь целый день растелешённая, неубранная. Глаза, как у рыбы, тусклые. Ещё чего-то хочет, лк)6ови какой-то!
— Опомнись, Иван! Тебя холопка баяниями лукавыми уловляет.
— Да от неё огонь в жилах прыскает! Резвая, озорная, как кобылка. А ты? Бревно бревном. Холодная и тяжёлая. Чего ты от меня добиваешься?
— Правды.
— Какой тебе ещё правды? Я сам её не знаю.
— У тебя много самолюбия, но совсем нет достоинства, — грустно сказала жена. — И не переменишься. Ты и не добр вовсе, как о тебе думают.
— Почему это я не добр? Всем добр, одной тебе не добр.
— Ты меня уязвить хочешь? Ты не властен более надо мной. Моя зависимость от тебя кончилась.
— Как это кончилась? Нас Бог соединил!
— Я о сердце говорю, о душе. В ней нет тебе больше места.
— Убью! — вскочил он, исказивши лицо.
— Убей! — холодно усмехнулась Александра. — Может, мне того и хочется, кобелёк ты мой угодливый. Всем гож, всем люб, всем желанен. Только вослед тебе проклятья и течи слёзные, но не светлая память благодарная и тихая. От беса прельщение тебе дано. Берегись, Иван! Бегаешь, кобелина угорелая, там лизнёшь, там понюхаешь!
— Но-но! — грозно сказал Иван и гордо повёл медовыми глазами. — Касаемо кобелины затихни. А то вдарю взаушь, слух и память отшибёт. Станешь как трава безмысленна. Скотина ты!
— Лукав ты, и отец твой — сатана! Ино у тебя на сердце, ино на устах, а ино в уме содержишь.
Прекрасна была игра солнечных пятен и теней листвы на его брусничном, сочного цвета плаще. Прекрасно было и ненавистно лицо мужа с потемневшими глазами, столь знакомое и чужое. Жить не хотелось, и смерть призывать было страшно. Мести не желала, наказания — тоже, сжигала себя в бессильной ярости: неужели таков закон мира Божьего, зачем Он сатане попускает? Отец греха творение Божье порабощает, зрение внутреннее в обман вводит, оправдания лукавые нашёптывает. Иван говорит, то, мол, природа человеческая. Но почему она, Богом сотворённая, не в согласии с Его установлениями?
— Ну, что замолкла? Продолжай! — Победительная насмешка звучала в голосе Ивана.
— Что могу сказать ещё? — устало произнесла княгиня, — Выковыривать тебя из блядей больше не буду. Обычаем мне предписано терпение, такова доля моя.
— То доля всех баб: и княгинь и простых! — заносчиво прервал он.
— У простых-то воли больше!
— Да пошла ты со своей волей! — вскрикнул он. — Тебе воли другое не даёт. Того света боишься. А на этом свете меня со света сживаешь. Вздохнуть не даёшь без укоризны твоей.
Он прошёлся, сминая траву, полыхая плащом в лужайках света. Тронул бородку пальцами:
— Мой тебе совет — замолчи! Ой, замолчи, Александра!
Она выпрямилась, обняв сзади руками берёзу, прислонилась к ней спиной. Нежная кожа просвечивала на плечах сквозь тонкую рубаху, ворот, вышитый голубыми васильками, трепетал от дыхания, вдоль побледневшего лица качались матовые жемчужины.
Иван смягчился. Хотелось думать, что всё из-за жениного норова, из-за непокорства вельяминовского... Воли ей всё какой-то надо! Живи себе да радуйся. Нет, всё печаль да укор в глазах. Кислая закваска обречённых страдать и любящих мучениками казаться. Мутный гнев поднимался в нём, но он пересилил себя, приблизился, снял пальцами слёзы, крупно заблестевшие у неё на щеках.
— Ну что, душа моя? Что мне сделать, чтоб ты успокоилась? Я ли тебя не холил, не тешил? Что тебе ещё?
— Знаю, что мне надо смириться, — с трудом прошептала она. — Но смириться — значит продолжать жить во лжи и притворстве, твоё двоелюбие принимая и оправдывая... Не могу!
— Какое двоелюбие? О чём мы говорим, подумай!
— О том, чтоб жить по-христиански!
— Ну, вот гляди мне в глаза! Отныне мы всё заканчиваем и забываем. И чтоб никогда больше не повторилось!
— А на тебя птичка какнула! — вдруг сказала Александра буднично.
— Где?
— Вон на плече.
Он засмеялся:
— Вот и наказан я невинною пташкою. Ну, улыбнись же на моё позорище! Князь — в говне.
Она слабо усмехнулась сквозь новые слёзы. Он обнял её, гладил голову, плечи, любя опять её слабость женскую, недомыслие, покорно возвращающуюся доверчивость. Светился воздух под берёзами, мягко таяли вдали изумрудные зеленя, пташки пересвистывались в ветвях — сладко было, весело, тяжесть уходила. «Хорошая моя, — думал Иван, лаская жену, — за что я её мучаю? Пойти к попу, покаяться и бросить толстоморденькую, присосалась, зудит, как клоп под хреном...» Не чаял князь в тишине примирения, сколь мрачный умысел посетил в это время не вин нута душу Александры.
Она выбрала старый истончившийся нож, вострила его о камень одинокими ночами, днём прятала в искусенке — коробке для украшений — под грудой перстней и ожерелий, сама стала улыбчива, спокойна и приветлива, ночи же посвящала мести. А молиться перестала. Наконец камень тот забросила в пруд, отломала ручку от лезвия, тоже бросила в воду, а лезвие воткнула в щель старой, потемневшей от времени лавки, стоявшей в переднем покойце. Там любил Иван сиживать перед сном, квасом мятным углушая жажду после бражничанья. Отошла, посмотрела — совсем незаметно лезвие в угловом полусумраке, сливается цветом с досками. Думала, пусть придёт, ввалится прямо на нож яйцами.