Тени исчезают в полдень - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Когда?
— Ты все с расспросами! — опять повысил голос Филька. — А я откуда знаю! Не грамотней тебя...
— Я потому и спрашиваю, что сомневаюсь, пригодимся ли вообще когда-либо...
— Эт-то уж ты вре-ешь! — растянул Филька. — Россия большая, на одной стороне ночь, на другой день. А мир еще больше, вот что. А разве может мир терпеть такую несправедливость, а? Я полдеревни кормил — и меня же вот сюда, в болото?! Вместо благодарности? И никто за меня не заступится, что ли? А? Как думаешь?
Было видно, что Филька все-таки не уверен, вступится ли за него кто из тех, кого он называл одним словом «мир». И он хотел, чтобы его ободрили, разделили хотя бы на словах его трепещущую, видно, на волоске надежду.
— Н-не знаю, — ответил, однако, Костя, будто не понял состояния Фильки. — Помогали многие нам с тобой. Да, видишь, в болоте сидим тем не меньше...
— Добро, — глухо промолвил Филька, отрезал у березки вершину. Вздохнул, тем же тоном прибавил: — Обмишулился, выходит. Я думал — подрос, а тебе еще титьку сосать надо. Сопляк ты еще, проще сказать. Напрасно, получается, твой молоденький хребетик не переломил... Добро-о... Ну ничего. В смысле — успеется.
— Сломаешь — тогда уж в самом деле ошибешься.
Меньшиков приподнял одну бровь, бросил отрывисто:
— Докажи.
— Я доказал уже.
— Чем это?
— Да хоть тем, что руки у меня до локтей в человеческой крови. Даже не по локоть, а выше... Много выше. Помогут нам, нет ли, я не знаю. Сейчас я ничему не верю, потому что упал духом. Упал давно, когда еще белогвардейцы из Казани сыпанули, из Самары. С тех пор в голове вместо мозгов один больной звон. Но сколько сил хватит, буду зубами рвать тех, кто мое отнял.
... Ему тогда стало душно, он схватился за воротник гимнастерки. Далеко отлетели пуговицы, без стука попадали в мягкую траву. И до сих пор Устин Морозов почему-то ясно помнит, что попадали они именно без стука.
Филька ошкурил свою палку, начал тщательно остругивать ее.
— Хороший посошок будет на дорогу.
— Значит, твердо решил нас оставить здесь? — спросил Костя.
— Страшно? — вскинул опять свою бровь Меньшиков.
— А как ты думаешь?
— Н-да...
Набалдашник палки Филька вырезал в виде человеческой головы. На его колени, обтянутые уже домоткаными крестьянскими штанами, сыпались мелкие, чуть розоватые стружки.
И то ли от Филькиного вопроса, то ли от этой неожиданной мысли Костя вдруг почувствовал, что страшно ему уже давно, с тех пор, как пришло в семнадцатом известие о событиях в Петрограде. Но странно — именно этот страх заставил его год назад подчиниться Фильке, вступить в его банду. И чем сильнее становился страх, тем более зверел и зверел он, Костя Жуков. В голове постепенно ничего не оставалось, кроме тяжелой тупости да все того же горячего страха...
— Н-да, — опять повторил Филька, стряхнул стружки с колен. — А страшно потому, что веру ты потерял. Оно, ежели признаться, веры-то и у меня чуть-чуть. Но я тебе все равно половину того, что есть, отдам. Возьмёшь? — И уставился на него холодными, безжизненно блестевшими глазами.
— Возьму.
— Ну вот. И вовсе хорошо. Ну, айда, пельмени уже готовые, однако.
Они направились к избушке. По пути Филька еще сказал:
— За этим неудавшимся купчишкой, за Тараской, гляди. Так-то он ничего, надежный. До денег падкий. Это бы ладно — ведь человек все же. Да увлекается порой. Ты время от времени потрясывай его. Это ему полезно.
— Как потрясывай?
— Увидишь сегодня. И главное — за Серафиму держись. Это я тебе говорю еще раз. Обеими руками держись.
В полночь, когда съели все пельмени и выпили до капли большой чайник самогонки, Филька рукавом сдвинул на край стола пустую посуду, глянул на Тараса:
— Ну!
— Филипп Авдеич! Ей-богу, ничего нету... Филипп Авдеич! — тотчас заныл Звягин плаксиво.
— Не ври. Я как-то встряхивал твой мешок. Позвякивает.
— Тряпки одни, ей-богу...
— Неси!
Тарас нехотя вытащил из-под нар свой вещевой мешок.
— Вали.
Трясущимися руками Тарас развязал мешок, запустил туда руку, вынул мешочек поменьше. Под насупленным взглядом Меньшикова развязал и этот. На стол посыпались гнутые серебряные ложки, золотые кольца, серьги, табакерки... И просто комья золота, сбитые из тех же колец и сережек. Филька молча разделил все на четыре части. Одну кучу драгоценностей ссыпал в свои карманы. Три остальные смешал, отодвинул в сторону Серафимы.
— Разделено по справедливости. Моя дорога не близкая, да хватит, должно быть. Вашими долями пусть Серафима распоряжается. Ей ведь все оплачивать. Расходы тоже немалые будут. А тебе на, — протянул Меньшиков Тарасу пустой мешочек. — Будешь умным — еще туже набьешь.
Серафима сгребла драгоценности в фартук и унесла из избушки. Минут через десять вернулась, сказала одно слово:
— Пора.
Костя чуть ли не впервые услышал в эту ночь ее голос. Голос был слабенький и какой-то печальный.
Филька стал одеваться. Взял вырезанную сегодня вечером палку и ушел с Серафимой в темноту.
... Ушел, и больше он никогда его не видел. Вместо него пришел Демид — маленький, тонкогубый, и тоже с глазами навыкате, как у Филиппа. Пришел через два года теплой и влажной сентябрьской ночью, поставил в угол ту самую палку с человеческой головой на конце, снял нищенскую котомку, положил ее на стол и спросил:
— Узнаёте аль догадываетесь?
Догадываться было нечего. Палка, стоявшая в углу, почернела, истерлась с нижнего конца и пощепалась. А человеческая головка лоснилась, как желтый стариковский череп.
— Меньшиков ты, выходит, Демид, что ли? — спросил бесцеремонного гостя Тарас Звягин. — Сам Филипп-то что? Давненько его поджидаем.
Демид при этих словах вскинул голову, ощупал всех по очереди своими выпуклыми, ждущими чего-то глазами и устало плюхнулся на лавку. Взгляд его сразу потух. Вся фигура говорила, что он шел сюда, оказывается, напрасно, что того, кого он искал, к кому шел, здесь нет.
Серафима перекрестилась и зашептала молитву. Демид вскочил вдруг, заорал:
— Да не торопись ты, монашка высохшая, зашептывать его раньше времени! А то, гляди, заложит наглухо глотку-то...
— Во-первых, не кричи на мою жену, — сказал он, Костя Жуков, Демиду. — Во-вторых, что в самом деле с Филиппом?
— Извиняйте, раз жена, — грубо ответил Демид. Потом сломил голос: — А что с брательником, я сам хотел бы знать. Была маленькая надежда, что у вас он...
— К нам он не приходил.
— Вижу. Значит, ты и есть Серафима?
— Я и есть...
— Ага... — Демид еще раз поднял на нее взгляд. Серафима тоже глядела на гостя, чуть прищурив один глаз. — Устал я, — проговорил Демид, отворачиваясь, — Еле-еле разыскал вас.
Найти их было действительно трудно. После ухода Филиппа они до самых холодов жили втроем на болоте. Потом Серафима по хрупкому, почти не выдерживающему еще тяжести человека ледку вывела их в какую-то деревню. День просидели в вонючей бане, а ночью опять двинулись за Серафимой.
Потом он, Костя, потерял счет этим вонючим баням, каким-то затхлым подвалам, холодным сараям, где им приходилось отсиживаться. А Серафима каждый вечер поднимала их и вела дальше. Сперва по камышам, по степным балкам. Затем начались леса.
Частенько впереди Серафимы вышагивал по лесной звериной тропе какой-нибудь молчаливый проводник — видно, Серафимин единоверец.
— Куда, в конце концов, прем-то? Куда это она нас? — не выдержал Тарас — Ты спроси ее, Константин Авдеич. Ведь, считай, зима уже кончается, а мы все идем... Что это за места? Урал, что ли?
— Не знаю. Возьми да спроси сам...
— Вот тут попробуем зимушку докоротать, — сказала наконец Серафима, когда подошла к брошенной кем-то таежной заимке.
На этой заимке прожили до весны. Все было как летом. Серафима так же ухаживала за ними, по ночам ходила куда-то за продуктами. Иногда продукты приносили угрюмые, неразговорчивые люди, отдавали все Серафиме и, перекрестясь двоеперстием, молча уходили.
Постепенно Константин в ожидании лучшего смирился со своим жалким существованием.
— Слава те, Господи, ожил, — сказала однажды Серафима, когда он стал насвистывать, расхаживая по землянке, и тихонько засмеялась.
Константин посмотрел на нее удивленно, и вдруг ему захотелось сорвать обмотанный вокруг ее лица черный платок, чтобы распустить во всю длину ее волосы.
И, не помня себя, схватил Серафиму, резко повернул к себе. Повернул — и отпрянул назад.
... Не один десяток лет прошел с тех пор. А выражение ее лица в ту минуту не забылось до сих пор: оскаленные острые зубы — те самые, которые только что поблескивали в застенчивой девичьей улыбке, побелевшие, вздрагивающие тонкие губы, обнаженные красные десны... Маленький островатый ее носик сморщился в переносице. Эти морщинки тоже подрагивали, а тонкие крылья носа раздувались.
Костя плюхнулся на топчан, влип спиной в неоштукатуренную стену, подобрал даже ноги с пола. Сидел и поглаживал невольно, растирал рукой грудь, точно Серафима вырвала у него, как у Фильки, кусок мяса...