Дети Барса - Дмитрий Володихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бал-Гаммаст нашел предлог, чтобы уединиться на время от сумерек до полуночи. Ни Пратт, ни Мескан, ни кто-нибудь иной не должны видеть слезы царя в дни, когда Царство шатается и стены великого дома устали держать крышу. Даже Анна… Стоит ли дарить любимому человеку слабость и страх? Любовь — она вроде печи, и топить ее следует силой и щедростью.
* * *…Он стал человеком вечера. У него ничего не осталось: ни власти, ни славы, ни имущества, ни дома. Его жена пропала невесть куда: ветер войны закружил ее и унес. Не важно. Он никогда не любил жену, а наследниками все равно не способен обзавестись. Он подурнел. Здоровый жир сошел на нет, кожа болталась сухими тряпками. Мышц под ней оказалось совсем немного, какие-то веревки, а не мышцы… Глаза ввалились, морщины рассекли пашню лба, синие жилы взбугрились на ладонях. Багровые нарывы на шее. Его плоть… как у снулой рыбы — все вялое, все лишено силы и жизни. Даже волосы поредели не по возрасту, добрая половина выпала безо всякой видимой причины. Он него исходил мерзкий запах. Совершенно такой же, какой идет от подтухшей рыбины. Иногда он просыпался от собственного крика: ему казалось, будто он карп и вольно плавает в канале, но кто-то прямо с берега всаживает в него острогу, вынимает из воды, и пронзительный кипяток воздуха выжигает ему жабры. По утрам он бросал взгляды на собственные плечи и живот. Знал, что не может такого быть, а все-таки опасался появления рыбьей чешуи… Иной раз он терял силы и валялся долю или две, совершенно беспомощный.
Непонятная болезнь поселилась внутри него и старила тело намного быстрее положенного срока. Его отовсюду гнали. Он немного работал пастухом, но продержался всего месяц. Потом нанимался на самые черные и самые тяжелые работы, но никто не хотел держать его рядом с собой более двух шарехов, даже и не зная, какая птица залетела в глушь и отыскивает пропитание подобно обыкновенному нищему бродяге. Тогда бродяга умножились на дорогах Царства, Тех, кто забирался в непроходимые болота и сколачивал банды, скоро находили и убивали. Царство любило внутреннюю чистоту, будь оно проклято… Другие, мирные, быстро пристраивались в какой-нибудь деревне или даже городе — порушено было слишком многое, рабочие руки требовались повсюду. И земля Алларуад еще не разучилась верить людям, просящим пищи и места под крышей, лишенным имени и желающим возобновить его силу или обрести другое. Привечали почти всех. Оставшимся без мэ щедро давали в самые руки нить новой мэ. Но он оказался среди редких изгоев, которых не любили, не понимая, почему не любят, даже не задумываясь, что отделяет их ото всех прочих.
В одной деревне под Иссином он отчаялся и закричал на старшину деревни, глубокого старца, упрятавшего таблицу собственного лица в неровных линиях морщин. Отчего? Почему именно он? Тот отдал ему пяток лепешек, горсть фиников и мех с чистой водой, молча довел до кудурру на границе земель, которые тянули к деревне исстари, а там все-таки сказал:
— Ты, молодец, совсем простой. Из, новых людей. Таких мало пока, и все как глиняные. Ничего не понимаете, ничего не видите. Это, молодец, очень древняя земля. Такая древняя земля! Здесь люди раньше могли больше, чем сейчас. Они все знали, холодно ли будет на другой день или жарко. Сколько будут идти дожди, стоит ли строить новый загон для скотины или амбар для зерна… Заранее знали, понимаешь? Раньше, молодец, тут невозможно было сказать хотя бы одно слово неправды. Еще нельзя было написать хотя бы один знак неправды. Раньше, молодец, люди видели друг друга, чувствовали друг друга… не знаю, как тебе… посмотри, вон там — канал. Он весь открыт перед тобой. Два берега, вода, тростник, птицы… И люди были так же открыты, все видно. Теперь, молодец, заглянуть внутрь и все там увидеть мы не умеем. Или совсем мало. Вот дед мой — тот умел. И сестра его — тоже умела… Я умею чуть-чуть, в десятую часть дедовской силы. Но кое-что осталось. Они все… мы все… мы… чуем, если от человека веет бедой, правдой, гневом, любовью или чистым злом. Многие сами не скажут, как это они чуют… Ты пришел, искал любви, хотел жить между нас, хотел пристанища. Но сам ты никого не любишь, сам ты всем нам желаешь зла и гибели. Отчего? Я, молодец, не спрашиваю. Никто не спросит. Но такого человека никто не пожелает поселить рядом с собой. Может, в городе?
Он не стал говорить, что в городах Царства, в великих старых городах, да и в гордых новых, его скорее всего узнают, а потому наверняка не захотят оставить в стенах. В малых же он сразу попадется на глаза первосвященнику или слугам его, и те прочтут его немедленно, как читал Людей тот самый дед проклятого старшины.
Все ослабело в нем, одна только ненависть клокотала, как варево в медном котле. Ненависть жгла его изнутри. Ненависть не давала ему покоя. Он был слаб и давно бы свалился, чтобы испустить дух прямо на дороге, но сила ненависти оживляла его. В ту долю он принял хлеб из рук старшины и плюнул ему на одежду. В той деревне он украл нож. Этим ножом он срезал длинную прямую ветку ивы и заострил ее с одного конца. Присоединившись к какому-то казенному каравану, он в ночное время укрепил острие, хорошенько поджарив его над костром. Потом выждал глухого времени между полночью и восходом, подкрался к одному из спящих копейщиков, охранявших караван солнца, схватил его за плечо и легонько потряс. Тот открыл глаза и получил удар колом в горло; подергался, истекая кровью, но умер беззвучно, — убей спящего, и он обязательно вскрикнет или хотя бы застонет, а пробудившийся человек тихо расстается с мэ…
Он ничего не взял тогда. Убить — было его священным долгом. Кража испакостила бы убийство. Ивовый кол он оставил в горле мертвеца, возвестив силам невидимым, но могучим о своем действии.
Котел ненависти принял в себя щепоть кровавой приправы и ненадолго затих.
Он наловчился зарабатывать на жизнь игрой в дахат. В краю Полдня эту игру именовали «тавалети». Суммэрк называли ее «ки-эвен-ишиб». Ему даже дали прозвище Намманкарт — странствующий умелец. Явившись в город, он обходил постоялые дворы и питейные дома, обыгрывая каждый раз двух-трех любителей. Почти всегда ему удавалось победить. После этого его просили убраться прочь, точно так же, беспричинно не любя, откупаясь пищей и одеждой. Однако он заметил: стоило прийти в городской бит убари суммэрким, как его переставали гнать. Уродство его презирали, от запаха отворачивались, а от ненависти — нет. То ли ее здесь не чувствовали, то ли не считали за опасное лихо. А среди суммэрк было немало любителей побаловаться дахатом… В Кисуре он понял, что его ищут: убийство копейщика не растворилось в пучине войны.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});