Эссеистика - Жан Кокто
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это дружеское тепло пересиливало расхождения между нами и то представление, которое мы друг о друге имели. Когда речь зашла о легендах, сложившихся вокруг каждого из нас, кто-то из троих сказал со смехом, что, в сущности, это карикатуры, и мы должны без обид признать сходство. Он заметил, что я совершаю акробатические трюки, пытаясь ломать и разнообразить мою линию, и что акробатом меня называют справедливо. Что его самого справедливо называют игроком в шары, поскольку он родом из Марселя. Что третьего нашего товарища правильно называют «киосковым» автором, потому что он единственный, чьи книги можно купить в газетных киосках.
Наш марсельский друг вполне оправдывал репутацию марсельца. Мы восхищались тем, что он не придает значения россказням и воспринимает их с чисто марсельской легкостью. Он сказал также, что люди были бы шокированы, узнай они о нашей дружбе, они стали бы искать в ней какой-нибудь умысел, в то время как мы просто не могли наговориться и не касались в беседе ни чужих дел, ни нашей работы.
В тот же вечер друзья хотели повести меня в более людное собрание. Я отказался, сославшись на то, что это может сбить нас с пути и что я предпочитаю не взбалтывать вина. Эти собрания на деле выливаются в фотографии и газетные заметки. Так, когда Сартр заканчивал пьесу «Дьявол и Господь Бог», а я как раз начал «Вакха», одна южнофранцузская газета объявила, что мы совместно работаем над пьесой о Вертере. Лютер превратился в Вертера. Вскоре мы прочли другую статью, автор которой находил естественным, что наши с Сартром пути привели нас обоих к исследованию отчаянья Вертера и его самоубийства.
Кажется, это было в «Школе злословия»: фраза, произнесенная шепотом в левом краю сцены, передается из уст в уста и в конце концов звучит в правом конце, измененная до неузнаваемости.
Редко случается, чтобы человек, услышав от нас какую-нибудь историю, не удлинил ее, не приукрасил, не изменил кульминацию или развязку. История отправляется в путь, и нередко по прошествии нескольких лет кто-нибудь рассказывает ее нам так, точно сам ее пережил. Тогда вежливость требует, чтобы мы отнеслись к этой истории как к новой.
Однажды во время ужина, на котором присутствовал Оскар Уайльд, Уистлер{252} рассказал красивую историю. Уайльд выразил сожаление, что эта история принадлежит не ему. «В скором времени она будет вашей», — ответил Уистлер.
Я привык, что когда я рассказываю то, что видел, мне заявляют, будто я это выдумал. Я привык читать приписываемые мне слова, которых я никогда не произносил. Если эти слова недоброжелательны, то автор, приписывая их мне, навлекает на меня неприятности, которых сам хотел бы избежать. Но словесные козни — ничто по сравнению с огромным клубком неточностей, в которых запутался мир. Не так-то легко его распутать. Мы прекрасно знаем, что исторические слова никогда не были произнесены. Какое это имеет значение? Они характеризуют исторических персонажей, которые без этих слов остались бы в тумане и не получили бы такой рельефности.
* * *Эйзенштейн рассказал мне, что кадры из его «Броненосца „Потемкин“» были переделаны в документальные фотографии русского военно-морского флота. Имя его сняли. Когда фильм показывали в Монте-Карло, Эйзенштейн получил письмо: «Я был одним из моряков, которых собирались расстрелять под брезентом». Меж тем, эпизод с брезентом Эйзенштейн придумал, равно как и одесскую лестницу, на которой столько его соотечественников, как они утверждали, чудом избежали смерти. Легенда вытесняет реальность настолько, что ее можно потрогать пальцем, она превращается в булочку, заменяющую нам хлеб насущный. Бесполезно пытаться предугадать, каким образом это произойдет. В какой части пищеварительного тракта. Что там будет раздуваться и что сморщиваться. Сумасшедшим был бы тот, кто захотел бы сочинить себе легенду и постарался бы уверить в ее правдивости толпу. То же — с ходячими анекдотами, происхождение которых никто не знает. Каждый день на свет появляются блестящие анекдоты, а кто их автор — неизвестно. Можно подумать, их с пыльцой разносит ветер. Распространяются они молниеносно. То же — с ложными новостями: их не остановить, в то время как правдивую новость отправить в путь очень непросто. Или с какой-нибудь фразой, которая в мгновение ока становится всеобщим достоянием. Сколько таких у Лафонтена. А сколько у Шекспира — не счесть. По этой причине одна пожилая шотландская дама, никогда не читавшая «Гамлета», заявила, выходя со спектакля, в котором участвовал Лоуренс Оливье, что пьеса хороша, да только «цитат в ней многовато».
* * *Становясь легендой, ложь облагораживается. Важно не путать ее с досужими вымыслами. Химеры обладают величием. Не будь их, нас не пленял бы ни Пегас, ни сирены. А ребенок не предупредил бы меня, перед тем, как рассказать сказку про животных: «Это было в те времена, когда звери умели разговаривать».
* * *Нет ничего комичней, чем уверенность нашей эпохи — у которой, как заметил Сартр, совесть нечиста, — в собственном величии, том, что никогда над ней не будут смеяться, как она сама смеется над старыми фильмами. Молодежь не в состоянии представить себя старой, отвечающей на вопросы новой молодежи, которая совершает все те же ошибки, хихикает, пихает друг друга локтем и спрашивает, правда ли, что раньше на дорогах бензин качали насосами, что полагали, будто ездят очень быстро, и танцевали в подвалах под звуки трубы и барабана.
Возможно, что наука, добравшаяся, в нашем представлении, до сути вещей, будет восприниматься как сказка и Эйнштейн окажется таким же выдумщиком, как Декарт, Эрасистрат или Эмпедокл.
У поэзии, вероятно, меньше шансов заплутать в безотчетных вымыслах. Монтень, называющий философию «вычурной поэзией», прав, когда утверждает, что Платон — «невнятный поэт» и что если он торжествует над смешным, определяя человека как «двуногое животное, лишенное перьев», то одновременно заявляет: «Природа — не что иное, как загадочная поэзия».
Кто вздумал бы противиться легендам, в них бы и сгинул. Легенды голыми руками не возьмешь. Они — порождение невидимого. Они — то войско, которое невидимое высылает вперед, чтобы сбить с толку. Это войско свое дело знает.
На мой взгляд, мифолог лучше, чем историк. Греческая мифология, если в нее погрузиться, нам интересней, чем искажения и упрощения Истории, потому что у мифологической лжи нет примеси реального, в то время как История — вся сплав реальности и лжи. Реальное в Истории обрастает вымыслом. Вымысел мифов превращается в правду. В мифе не может быть лжи, даже если мы спорим о подвигах Геракла, ради Эвристеи он их совершил или из рабского послушания.
Мы не удивляемся, что солнце слезно взывает к Гераклу и благодарит его за то, что он не пустил в него стрел, и даже дает ему свою золотую чашу, дабы он мог переплыть море. Мы принимаем финальный костер и тунику, испачканную кровью и спермой, которую кентавр Нессос излил на Деяниру. Мы допускаем, что Геракл переодевается женщиной, а Омфала мужчиной.
Корни у мифа более цепкие, более глубокие, чем у Истории. Когда мы узнаем, что Данаиды изобрели механизм канализации, то с восхищением принимаем, что этот механизм был превращен ими в пытку.
Странствия аргонавтов увлекают меня больше, чем какое-нибудь путешествие, увенчавшееся открытием Америк. Мне думается, золотое руно на самом деле было волосами Медеи, но ни Ясон, ни его товарищи так об этом и не догадались. Мне скорее по душе злодеяния, приписываемые Медее, которую называют то отравительницей, то злосчастной, и открытие, что никаких злодеяний не было, — нежели споры относительно виновности или невинности Екатерины Медичи.
Мельчайшие подробности жизни богов нас волнуют так же, как жизнь бальзаковских семейств, ставших для нас реальностью, или даже «Фантомас», в котором по небрежности авторов у Фандора то и дело меняются родители. Это так похоже на миф, что книга очаровала Аполлинера, да и меня тоже. Однажды авторы написали нам, что у них в столе лежат менее абсурдные книги. Мы ознакомились с ними. Эти книги тоже были абсурдными, но авторы отдавали им предпочтение из-за их реализма.
Школьные учебники по Истории пичкают нас банальными рассказами, в то время как легенды придуманной истории манят тем, что легло в их основу.
Легенды — вершина мифотворчества, меня восхищает их серьезность: суд оправдал Геракла, убившего своего учителя Линоса ударом меча по голове за то, что Линос хотел его поправить: ученик имел полное право защищаться. Нет ни единого изъяна в этой восхитительной пурпурной ткани, сотканной греками, из которой состоит благородная сущность невидимого.
Отдадим ей должное, ибо она правдивей и понятней, чем иные события, записанные в хронике и запутанные до непостижимости. Пока какой-нибудь Мишле или новый Александр Дюма не опутают их своими вымыслами.