Самшитовый лес. Этот синий апрель... Золотой дождь - Анчаров Михаил Леонидович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как получилось, что потерялся интерес к внутреннему миру человека? Как получилось, что самые смелые люди - поэты - единственные, которые не боятся открывать, что у них на душе, и люди благодарны им за то, что, говоря о себе, они говорят за всех, - начали поучать? Может быть, единственное, чему поэт может научить людей, - это тому, что каждый человек - мир, и когда встречаются два человека в очереди за папиросами или на катке, это две галактики сближаются, и надо быть осторожным, чтобы не повредить структуру.
Думают, если признать человека мерой всех вещей, человек скажет - все дозволено, и наступит хаос. Так ведь все наоборот, ничего не дозволено. Ведь если я мир, то и он мир, и, может быть, более сложный, чем я, если мне больно, то и другому больно. Потому что кто отказался от своего внутреннего мира, то не считает, что у меня он есть, а стало быть, я предмет неодушевленный и делай со мной что хочешь Когда решили строить сараи, то свалили забор, отделяющий двор дома семнадцать от панченского двора, и на целый месяц двор дома-новостройки стал проходным, неогражденным, и через двор хлынула шпана. Взрослых это поначалу коснулось мало - они весь день на работе. Младшему же населению пришлось худо. Через двор редкой цепочкой двигалась та сила, которой матери пугали отцов, когда говорили о детях. Веселая крикливая братия, которая с утра до ночи заполняла двор и чердаки, съезжала по перилам и гремела в подъездах, казалась себе коллективом и жила легко и бездумно, вдруг рассыпалась, растаяла, как сахар в стакане, и двор опустел - дети сидели по домам. Потому что через двор волчьей цепочкой пренебрежительно двигались панченские. Они не изображали из себя коллектив. Это была стая. Проснувшееся самолюбие дома-новостройки толкало его на сопротивление.
Однажды человек шесть из тех, кто постарше, окружили проходящего через двор Цыгана-Машу, невысокого парня с жилистыми коричневыми руками. Его оттеснили к стене со сладкой надеждой увидеть его испуг и сдачу. Но он только внимательно оглядел всех, а потом заложил два пальца в рот. Еще не было свиста, а уже все поняли, что дело проиграно. Потом раздался свист, пронзительный, как в былине о Соловье-Разбойнике из учебника для третьего класса, и какое-то движение прошло в группе нападающих. Движение прошло по лицам, но казалось, что дрогнули колени.
Потом в стороне панченского дома загремело железо. Не глядя друг на друга, парни дома семнадцать дунули в подъезды.
Двор опустел, и остался только Цыган-Маша и малолетний Памфилий, потому что ему было интересно - гремело железо, как будто по крышам мчалась золотая орда, а Памфилий и тогда и потом ничего не боялся, если ему было интересно. А потом вместо орды показалась во дворе старуха с серым лицом и нижними веками, отвисшими, как у сенбернара. Она волокла на веревке груду ржавого железа и несла засаленную кошелку с бутылками из-под денатурата, направляясь к палатке утильсырья, стоявшей в конце переулка. Они с Цыганом-Машей обменялись незнакомыми словами, оглядели окна дома-новостройки и разошлись. Пыльная старуха проползла мимо Памфилия.
- Ты свистел? - спросила она. - Хулиган…
В сумерки вылезли парни постарше и остальная мелочь. Парни потолковали о том о сем, а стая самых младших расположилась за остатками каменного забора и из рогаток дала залп по окнам панченского дома. Загремели стекла, и все разошлись по домам безнаказанно, потому что парни объяснили, что в панченские окна стрелять можно, в милицию никто не пойдет. И в тот же вечер панченские взрослые спокойно пошли по квартирам, обошли весь дом, жаловались на хулиганство и оглядывали передние, и всюду им давали деньги на стекла. А потом весь взрослый дом семнадцать вздул своих детей.
И дом затих, молча сглотнув поражение, опозоренный в чем-то самом главном. Стало казаться, что дом семнадцать, где жили люди рабочие, - это не корабль, рассекающий волны мещанского и блатного моря, а флотилия плоскодонок, принявшая форму корабля.
И дом затих. Прекратились игры в казаков-разбойников - устарели, а кинокартины "Чапаев" еще не было. Ребята постарше налегли на занятия в школе, и у них резко повысилась успеваемость. А кто помладше - сидели по домам. Во дворе гуляли только мамки и няньки с младенцами на руках, потому что колясок тогда не было, и бродил одичавший Памфилий, которому все было неинтересно.
И однажды мама сказала:
- У отца сегодня собрание. Билет пропадает. Пойдем в кино, муха.
Гошка в кино бывал реже, чем бы ему хотелось. Гошка не видел ни "Месс Менд", ни "Два друга, модель и подруга", ни "Крымский разбойник Алим", и его спасало в общем мнение только то, что он видел легендарного Гарри Пиля, который взбирался по вертикальной стене и прыгал через пропасти. Конечно, он смотрел "Броненосец "Потемкин", но это совсем другое. Это был флаг на мачте мятежного броненосца, это было "погибаю, но не сдаюсь" и потому побеждаю. Это была истина, и говорить об этом во дворе не полагалось - подкатывали слезы гордости - и можно было только иногда пролезть через душный чердак, лечь на горячую крышу и плыть среди облаков, и над тобой трепетала алая капелька флага. Это было время, когда не говорили "знамя", а говорили "флаг", и на работу поднимались не по мелочному звону будильников, а по общему заводскому гудку. И когда дом затих из-за проклятой выдумки с индивидуальными сараями, было такое чувство, как будто кто-то безнаказанно сорвал флаг с древка.
"Колизей" - кинотеатр на Чистых прудах - был отделан с вызывающей роскошью. Свет в зале медленно угасал, - и медленно светлело пятно экрана.
- Ну, теперь слушай внимательно, - сказала мама.
- Что слушать?
И вдруг раздался басовитый хрип, экран вспыхнул, и стала поворачиваться на экране какая-то башня с косо идущей лентой букв.
- Что слушать? - спросил Гошка.
Но он уже понял. Экран звучал.
Долго еще потом писали на афишах - новый звуковой художественный фильм - такое было ошеломление от звука. И только потом, много времени спустя, исчезло в афише слово "новый", а потом и "звуковой", и было бы честней и последовательней иногда убрать и эпитет "художественный". Ибо какое же художество без новизны? Разница между искусством и искусственностью такая же, как между "Каховкой", которую когда-то пел Баталов, - и в ней были и ветер, и флаги, и топот коней, и "Гренада", и "Интернационал", и человеческий голос, спокойно выговаривающий слова, - и "Каховкой", которую теперь в юбилейные дни передают по радио, и в ней нет ничего, кроме симфонического оркестра, отличной успеваемости выпусников Московской консерватории имени Чайковского и жирного баритона, мусолящего слова о горящей Каховке и бронепоезде. А Баталов перекатывал папироску из угла в угол большого рабочего рта и не давал прикурить счастливому беспризорнику Мустафе.
Кончился фильм. Финка блеснула на лунных рельсах. Зарезали веселого беспризорника Мустафу, ставшего рабочим человеком. Но мчится паровоз, и вечно лететь ему вперед, вечно нести память о рабочем народе, тысячи лет ходившем в беспризорных.
Что-то изменилось во дворах после "Путевки в жизнь". Какой-то свежий ветер пронесся по дворам, хлопнул форточками домов, начавших костенеть в быте, шевельнул белье на веревках и заглушил писк педагогических дев. Спокойней и растерянней пошли через двор панченские, впервые услышав, как сказано на весь белый свет: вы ведь люди… опомнитесь… а раз люди - значит, рабочие, неважно, как вы называетесь - крестьяне, пролетарии или художники, а все остальные не люди, неважно, как они называются, - кулаки, буржуи, мещане или фашисты.
Не может быть, не может же такого быть, чтобы после этой картины не вошел во двор курносый человек с большим ртом и не сказал, как жить дальше. Потом только Гошка понял, как он сам ждал этого человека, и панченские ждали, а человек не шел, и нельзя было больше ждать.