Три тополя - Александр Борщаговский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будь и сегодня туман, Капустин не увидел бы, как бежит по песку его Саша, как, потеряв босоножку и подняв ее, машет рукой, не ему, а тем, кто в лодке, чтобы не уплывали без нее, как она бросилась по воде к борту, упала в лодку и втиснулась на скамью. Закрой Оку туман, Алексей думал бы, что Саша села не спиной, а лицом к оставленному берегу и высматривает его так же истово и благодарно, как он смотрит вслед ей…
Издали увидел он в открытом окне мать, будто она ночь простояла в оцепенении, предчувствуя беду, но что за беда, не знала, и оттого мучилась еще больше. А он не шел — летел деревенской улицей, пружиня, взмывая над землей при каждом шаге, летел счастливый и потерянный, по-новому ощущая себя, свое тело, летел с радостью, не отнятой и ждущим, строгим и бескровным лицом матери. Обняв мать, Алексей на короткий миг не сдержал слез — даже не слез, а счастливого спазма волнения оттого, что принес в отчий дом запах другой женщины и еще не утихшую, еще пошатывавшую его страсть. Он сказал, что полюбил Сашу, Сашу, Сашу, Сашу, и повторял ее имя, будто позабыл фамилию или опасался ее назвать. «Погоди, Алеша, ради бога, погоди! — крикнула мать, когда поняла, что он говорит о Вязовкиной. — Как это полюбил? Сразу? Ты же не думал о ней! — Он непокорно мотал головой, мать руками остановила его, вглядываясь в пьяные серые глаза, держала крепко, чтоб опомнился и отвечал разумно. — Что же случилось?» — «Ничего, ничего плохого не случилось! — Он стал теперь неслыханно богат, и нечаянное богатство прочно держало его на земле. — Я люблю ее, вот и все. Давно люблю: сам того не понимал, сердился на нее, обижал. Так ведь бывает: человек сердится, досаждает именно потому, что любит…» Она прервала его резко, отвергающе: «Ты был с нею всю ночь? У нее в избе?» — «В саду! — воскликнул Алексей, как будто залитый светом луны, а потом укрытый тьмой сад безгрешно освятил их близость. — Чего ты хочешь?» — спросил он вдруг враждебно. Мать заплакала бессильно, горестно, сникая перед неизбежностью. «Саша — сирота, ее никто доброму не научил… — В голосе ее звучал не упрек, а бессильное, подавленное презрение и опустошение внезапной бедой. — Она не пара тебе, Алеша… Что ж ты так, не оглядевшись, не подумав?.. — И вдруг, брезгливо поджав губы, как в омут кинулась: — Она гуляет, сынок… За ней приглядеть некому… Гуля-е-ет!»
Тогда он кинулся на защиту Саши, был беспощаден к матери, к несправедливой деревне, к злым людям, уверял, что Саша чистая, славная и работящая, и все она своим трудом, одна она, она и отцу поддержка, а грязью закидать просто…
В тот день Вязовкин не вернулся, и они снова встретились, сошлись молча, с перехваченным дыханием, будто оба бежали в страхе, что разминутся, не найдут друг друга или окажутся снова чужими. Третья ночь прошла не в избе, а в сухом бревенчатом амбарчике с распахнутой дверью, — тревожная, шепотная ночь, в не покидавшей Сашу опаске, что вдруг послышатся тяжелые шаги отца.
Капустин тайно приглядывался к Саше, старался увидеть ее трезво, чуть ли не глазами матери, не так, как в первую ночь, и ни в чем не находил умысла, обмана, а тем более грязи — все в ней было открыто и беззащитно, открыто к своей невыгоде. Саша заметила его напряженный взгляд и спросила ласково, чего он пялится? — то все мимо, мимо, вроде ее и нет в деревне, а то выкатил гляделки, смеялась Саша, как бы не сглазил, и она закрыла его глаза ладонью.
После амбарчика все оборвалось. Несколько дней Саша не возвращалась с поймы, видно, спала за рекой, на ферме, в землянке, которую называли странным именем — «куча». Капустин ждал, бродил страдальчески, как-то встретил Вязовкина и потерялся, как мальчишка, до сиплого горла; почудилось, что отец Саши посмотрел на него недобро и с брезгливостью. Стыд, неуверенность пришли от изнурительной войны с матерью, от ее размашистых, злых обвинений, от всего, чему он не хотел верить и что вопреки его желанию закрадывалось в душу. А что, как мать нашла Сашу на ферме и обидела, сказала такое, чего не решается сказать ему, о чем говорится только между женщинами, а ему и знать нельзя?.. От одной этой мысли он приходил в отчаяние и готов был возненавидеть мать.
На шестые сутки Капустин среди ночи собрался на реку и ушел без добрых напутствий из темной, глухо молчавшей, но бессонной избы. Поплыл через Оку в трусах, с одеждой и спиннингом в поднятой руке. Летом он любил такую ночную переправу, оберегая свою независимость, был один на один с рекой, с ее ласковым, ночным, ему одному назначенным теплом, с ее сильным и неизменным, равным для всех людей течением. Теперь он плыл в холодной сентябрьской Оке и не на привычный свой берег — песчаную кромку у бегущей воды, — его берег ушел вглубь, он был повсюду, где могла отыскаться Саша Вязовкина — на толоке, в ископыченных загонах, у «кучи», у пойменных озер и бочагов.
Он закидывал снасть бездумно, слепо, начались зацепы, каких не случалось у него давно: дважды он оборвался и, досадуя на себя, оступился на забросе, не придержал катушки, и леска спуталась, свилась в «бороду», из тех, что непросто распутать и в четыре руки. За растаскиванием колец и петель его и застала Саша. «Правду сказали: учитель лавит. — Она обрадовалась ему, но как-то отстраненно, с той давнишней, школьной еще невозмутимостью души, которая как бы отменяла их близость. — Давно здесь? — Поверх блузки на ней ватник с отвернутыми рукавами, на ногах лаково-блестящие, с каблучком, резиновые сапоги. Саша заметила взгляд Алексея. — Отец в районе купил, на новую жизнь. А их на ферме в неделю сносишь, еще и тесные… Так и будем молчать?» — «Саша! Что случилось, Саша?» Алексей хотел сказать это с упреком, а получилось просительно и жалко. Вязовкина перевела взгляд с брошенного на песок мотка лески на обиженное лицо Капустина, сжала губы, будто заставляла себя молчать, но в глазах ее были покой и беззаботность. «С тобой мать говорила?» — волнуясь, спросил Алексей. «С какой радости? Она в правлении, мы за рекой. Капустиной до меня и делов нет». Ей, оказывается, и в голову не пришло, что он мог рассказать матери о своей любви, о меняющейся жизни. Обескураженный, Капустин опустился на корточки, принялся, не глядя, без толку теребить «бороду». «Подсобить, что ли? — Ответа не дождалась. — Что-то рыбы твоей не слыхать: где кукан?» — «А ее и нет!» Саша вздохнула: «Думала, на ферме пустяки, а тут тяжело. Пальцы не гнутся, теперь и не обниму по-людски. — Капустин не поднимал головы, но Саша не долго печалилась. — Привыкну! Вымя и зимой теплое, рук не отморозишь». И тут впервые пришло подозрение, что во всем виноват он, Саша терпела его три ночи, не хотела обидеть, а больше терпеть не по ней. Эта мысль загнала в угрюмость, обожгла стыдом. «Ой, учитель! — сказала… Вязовкина напевно. — Как же они лаются на ферме! Зорька такая — хоть на колени падай, землю целуй, а они отпоют в лодке, пока из деревни плывем, и за свое. Бабы!.. — Алексей и на это промолчал. — Сейчас распутаем, у меня рука счастливая, а на пару все легче». Она присела, но не близко, а так, чтоб удобнее растаскивать на руках петли. Дело подвигалось, но больше в быстрых пальцах Саши, Капустин тащил наобум, мешая ей, скоро бросил леску и пнул ее вместе с песком босой ногой. «А ну ее!» Поднялась и Саша со спутанной нейлоновой пряжей в шевелящихся пальцах; лицо ее бледнее обычного, глаза казались карими, чужими и незнакомыми. «Что же вы: в избе шлеи не развязали, а тут с „бородой“ не управитесь?! Обрубить легко… — Он чувствовал, как все у них рушится, и молчал подавленно, а Саше казалось, враждебно, и она пришла ему на помощь, хотела снять с его души камень, тревогу, которая одолевала Капустина. — Все у меня ладом, учитель, все обошлось…» Он смотрел, не понимая. «Пронесло — заболела я… — И Вязовкина рассмеялась легко, раскрепощенно. — Мимо пронесло, а ты невеселый, Алексей Владимирович. Обошлось, обошлось, вот горе было бы!» Наконец-то Капустин понял: он потерялся, ошеломленный, и спросил глухо: «Отчего же горе?!» — «Ой! Погляди на него! — картинно возмутилась Вязовкина. — Мужику все нипочем, а мне как? Представляешь, учитель? — Она будто испытывала Капустина, грубила и чего-то ждала, может быть, его решимости, его воли, какого-то поступка, с тем и дразнила его, но эта мысль пришла позднее, а в ту растерянную минуту он и в душе не щадил Сашу. — Что же мне, не отгулять свое, я всех хуже?! В школе каторгу отбыла, а теперь в мужнюю? — говорила она с вызовом, сбросив с пальцев перехлестнутую леску и отстраняясь от Капустина. — Кто меня с довеском взял бы! А за старого, за пьянь какую сама не пойду… И так пробегаю, ага! Не заплачу… — Голос ее ломался непонятным волнением, а слова были нехорошие, бесстыдные. — Под старость хоть будет что вспомнить, Капустин. Не плодить же сирот!..» Она все еще, кажется, ждала живого слова Капустина, а он долго молчал, сбитый с толку, пристыженный, все добрые, нежные слова перебила Саша тем, что все уже решила за него. «А я, Саша? Как же я?» — пробормотал он, стыдясь, что к горлу подступили слезы. Вязовкина посмотрела на него без сочувствия, кажется, без желания понять, что бы могли значить его жалкие, растерянные слова, освобожденно взмахнула тяжелыми, в неуклюжем ватнике руками и зачастила: «Была печаль! Что же, я нянька тебе? Не нянька и не пара… ага, не пара! Ты гуляй, учитель… Мужику чего теряться! Теперь ты справный кавалер… Еще и меня когда добрым словом вспомнишь: побыла и я в учителях!»