Арифметика любви - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Целый вечер капризничала, никто не знал, чем мне угодить; я и сама не знала, ничего мне было не надо. Ночью все плакала, мама спрашивала, что болит, и давала пить. Но я не пила, а плакала и боялась, потому что, вместо мамы, вдруг пришел черный медведь без морды и стал требовать, чтоб я смотрела — из него птичка вылетит. Но, вместо птички, вылетело большущее колесо-вертун, как в волшебном фонаре, красное-зеленое, и все вертелось, вертелось, все в себя, и меня очень тошнило. Потом опять мама, потом опять колесо и всякое другое, — гадкое. И все была ночь, утро никогда не приходило. А раз увидала того господина с бородой, закричала «не хочу!», а мама говорит: «Да посмотри, это наш Иван Валерьянович, доктор». Я посмотрела, как он сделался доктором, и успокоилась, заснула. Долго спала, пока стало утро. «Ну вот, теперь тебе лучше, — сказала мама. — Беда с тобой, сколько дней больна».
Потом я опять спала, а потом все приходили, и папа, и бабушка, и тетя. Тетя Маша говорит: «А что у меня есть, Нинок, знаю, тебе понравится». Я испугалась, вспомнила о птичке: может, и тетя нарочно, и ничего у нее нет? Но тетя принесла громадного медведя, желтого, пушистого, с розовыми пяточками, с круглым носиком. Положила мне в кроватку. «А черный где?» — спрашиваю тихонько. — «Вон, в углу. Хочешь его?» — «Нет, нет, не надо!». — Я помнила, как он меня ночью обманывал.
Новый мягкий Мишка такой славный. Обнимаю его, сама все-таки думаю: а если и он? Уж если люди, да еще большие, вдруг говорят — есть, чего нет… Как же тогда узнавать, что есть, а что нарочно?
ПРИЕХАЛА
(С натуры)— Это долг совести, выкупить ее, — волновалась Марья Павловна. — Подумай, Серж ведь она чуть не девочкой в Россию попала и всю жизнь в нашей семье провела. Тебя еще женихом знала. Нас за сестер принимали. А потом — сколько пережито вместе! Как родная была. Неужели оставить, после стольких лет, когда я и живой ее не чаяла? Мы же теперь в достатке…
Добродушный супруг Марьи Павловны, инженер, поглаживал красноватую лысину и не думал возражать. Дело шло о выкупе из СССР старой гувернантки Расстановых, мадемуазель Денизы. Она пропала еще тогда, во время трагического бегства семьи из России, и лишь недавно получилась от нее открытка из Москвы, — жива. Собственно «выкупать» ее, француженку, было бы и не нужно, если б совсем юной не выскочила она замуж за расстановского управляющего и не превратилась в г-жу Ивакову. Через полгода, овдовев, она вернулась в семью, перешла потом в семью Марьи Павловны, — Мани, — когда та вышла замуж, и так в ней и осталась прежней мадемуазель Де-низой.
Марья Павловна свято хранила память о Денизе и детям о ней рассказывала. Мишель, высокий, стройный студент, даже уверял, что смутно помнит «Ди-зи», как она его целовала и плакала. Лили, конечно, ничего не помнила (она была тогда грудным ребенком), да и мало интересовали ее эти «допотопные» истории. Удивилась только, когда пришла первая, грязная открытка с каракулями, что Дениза, француженка, — пишет по-русски. Сама Лили давным-давно, говоря по-русски, переводила мысленно с французского.
Дело с выкупом, после хлопот, сладилось наконец. Дениза выпущена. — в дороге. Но, как и первые, из Москвы, открытки ее с дороги Довольно бестолковые: третий день ездит Марья Павловна встречать на вокзал, к условленному поезду, и все никого нет.
Уж не случилось ли чего? Долго ли до греха, путешествовать Дениза отвыкла…
На четвертый день терпеливая Марья Павловна опять отправилась На вокзал, с Мишелем.
У Мишеля свой автомобиль, новенький: длинный, весь пологий, похож на рыбу или на моржа, только что вылезшего из воды, — и лоснится, по-моржиному, словно мокрый и скользкий. Ловкой смелости сына Марья Павловна доверяет, а он этим доверием гордится и очень любит ездить со своей красивой «татап». Марья Павловна еще очень авантажна; она, впрочем, не молодится, но все у нее в меру, а потому она кажется моложе своих лет: в меру полна, в меру подкрашена, любит темные цвета; волосы, с едва заметной проседью, лежат красиво.
Скользкая рыба живо домчала их, через весь Париж, до вокзала, но там они опять никого не встретили. Марья Павловна совсем забеспокоилась. Мишель предложил:
— Останемся, через 18 минут другой поезд придет. Все равно мы здесь, а она могла на экспресс не попасть. On ne sait jamais! [88] Отвыкла путешествовать, наверно.
Так как по расчету Марьи Павловны сегодня был последний срок, — решили остаться. Без особенной, впрочем, надежды. Когда пассажиры второго поезда высыпали на плохо освещенный перрон (уже давно стемнело), Марья Павловна невнимательно их и разглядывала: никакой Денизы не будет.
Толпа редела, Марья Павловна повернулась к выходу за Мишелем и вдруг вскрикнула: чьи-то ручонки цепко схватили ее сзади за пальто.
Мишель быстро обернулся и раньше матери увидал маленькую старушонку: она крепко держалась за карман толстого манто Марьи Павловны и что-то выкрикивала; но когда Мишель бросился на помощь — Марья Павловна уже узнала старушонку. Сделала, по крайней мере, вид, что узнала, потому что старушонка, хрипловато смеясь, твердила: «Маничка! Да это Маня, пари держу! Маня, вправду, штоли?».
Марья Павловна подумала, что если бы это было в книге, то можно бы упасть в обморок. Не упала, но слабо произнесла: — Denise! Alors c'est vous, Denise?[89]
— А кто я! Ты штож удивляешься? И сейчас по-французски, к чему я отвыкла, запрещается у нас. Нехорошо на это смотрится.
— Вы так похудели, Дениза. Я не узнала.
— А это… укатали сивые горки, моя милая. А ты как? Ничего. Полная. Буржуйка в форме. Э, вези на квартиру. Мешочки мои не забыть.
Около старухи лежат два порядочных холщовых мешка. Неизвестно впрочем, были ли они холщевые: очень уж грязные. Все у старухи казалось грязным: и шляпка на коротких седых брылах, и рыжая толстая кофта. Высоко подхлестанная черная юбка обнажала ноги в каких-то плоских бахилах, не то сапогах, не то опорках.
Марья Павловна продолжала не узнавать Денизу, не «видеть» Де-низу в этой сморщенной и обтрепанной старухе; но доброе сердце ее уже ныло от жалости, а совесть упрекала за неузнаванье: «Что она должна была перенести, чтоб такой стать, а я… а мне она…».
Готовая прослезиться, Марья Павловна поборола себя, однако. Обернулась к Мишелю, который стоял как столб, неподвижно и молча: «Иди, милый, к автомобилю, мы сейчас придем»; когда Мишель исчез — сделала, было, знак носильщику, для мешков, но Дениза с необычайной ловкостью подхватила оба тяжелые мешка сама: «Не надо!». На вопрос о багаже только фыркнула: «Какой багаж!».
Мишель за рулем, Марья Павловна с Денизой и с мешками кое-как позади — тронулись. «Надо же ее расспросить, начать что-нибудь», — думала, стесненно, Марья Павловна, но первых слов не находила. Дениза никакого стеснения, видимо, не чувствовала; но и радости особенной от свиданья не выражала. В окна не смотрела, ничему не удивлялась, как будто все, что ее окружало, одинаково было ей и чуждо, и обычно. Все как быть должно. Удивляться — удивлялась Марья Павловна: «Ведь все-таки это ее родная страна, и после России, этот новый Париж…».
Пробормотав что-то про себя беззубым ртом, пожевав губами, Дениза спросила: «А как твои маленькие?».
— Маленькие? — испуганно улыбнулась Марья Павловна. — Какие же маленькие? Вот это Мишель… Миша, он студент. А Лили, вы увидите, тоже совсем большая барышня.
— Так, как, подросши, — кивнула Дениза головой.
Обширная квартира Андреевых, в новом доме, и заботливо приготовленная комната для Денизы тоже не произвели на нее особого впечатления. Никому не позволила дотронуться до мешков, сама втащила. Огляделась, и только сказала, ни весело, ни грустно: «А, какая жилплощадь! Все ваше?».
Марья Павловна, войдя за Денизой, робко предложила «переодеться с дороги; ванну, может быть, взять… белье вот я свое принесла пока…».
Дениза уже развертывала мешки. Тряпье и какие-то неизвестные предметы из жести заботливо раскладывала на атласном постельном одеяле. Мельком взглянула на кружевные рубашки в руках Марьи Павловны.
— Чего — белье? Да оставь. Сменюсь завтра. Утром наше стирну в Ванне. А теперь пошамать хорошо.
За обедом Дениза ела много и неопрятно, говорила мало. Если Марья Петровна еще не пришла в себя от неожиданной Денизы, то все остальные, даже горничная Сюзанна, следили за ней в каком-то остолбенении. К концу обеда Дениза, видно, насытившись, начала что-то рассказывать. Она и прежде недурно говорила по-русски, теперь акцент у нее стал совсем русский, однако никто хорошенько ее не понимал. Потому ли, что среди знакомых слов выскакивали у нее незнакомые, потому ли, что о незнакомом, неизвестном, рассказывала, — Бог знает! — но слушать ее было почти жутко. Только раз, случайно, произнесла французскую фразу, и так «по-французски», что у Марьи Павловны на минуту отлегло от сердца: мелькнула Дениза в старушонке. Мелькнула — и погасла.