Мы не пыль на ветру - Макс Шульц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слово «профессор» переводится как «исповедующий», и насколько я могу судить, дорогой Фюслер, вы заслужили свое звание в самом лучшем смысле этого слова: вы с неисповедимым достоинством пришли к этому дню. Итак, за ваше здоровье, профессор. Cum deo et die[37].
Сфинкс подавляет зевок.
— Вечное движение монад, — отвечает Фюслер, — вот что лежало и будет лежать в основе моего мировоззрения.
Интересно, что такое «монады»? Ведь не пророки же это? Пророков я знаю всех наперечет — от первого до последнего. Хладек дружелюбно поглядывает на меня, прищурив глаз. Хорошо, когда человек умеет говорить так, как Хладек, — чтобы всем сразу было ясно: вот это правда… Он хочет узнать обо мне подробнее, он подался вперед… Надо будет спросить Хладека о точном смысле некоторых выражений… надо будет спросить, что значит «классовое обществе»». Что такое классовая борьба, я уже знаю. Классовая борьба — это гражданская война…
А Хладек уже взял на прицел Хагедорна:
— Не сочтите за бесцеремонность, молодой человек: вот вы хоть когда-нибудь, хоть недолго преклонялись перед Гитлером?
Ротлуф, что ли, говорил ему обо мне? Сейчас я скажу все как есть, без утайки.
— Да, преклонялся… — отвечает Руди.
— А когда перестали?
— Без пяти двенадцать, — отвечает Руди.
У Фюслера ужас на лице. Ну и пусть ужас. А ван Буден — этот смотрит на меня жалостливо и одновременно с брезгливым любопытством. Ну и пусть смотрит. Сфинкс теребит косицу бахромы. Она, конечно, думает: «Ах, как ничтожны все люди. Что за жалкое существо этот верный Гиперион…» Ну и пусть думает. Не могу я сейчас объяснить Хладеку, какая разница между мной и другими, какая разница была между мной и Залигером, и Кортой, и тем сухопарым заряжающим, и тем белобрысым хулиганом из «Банды Тобрук». Да это и не важно. Хладек все еще изучает меня и что-то бормочет.
— Без пяти двенадцать сова покинула горящее дерево, — бормочет Хладек.
— Я хотел жить, — говорит Руди.
— Все равно, тебе придется еще долго глотать дым. Обгоревший ствол еще дымится. Ты понимаешь это?
Хладек сказал «ты». Недурное вино. Лея впивается пальцами в подлокотник своего кресла. Она встает. Конечно, она думает, что я такой же подонок, как и Залигер. Она надула губы.
— Пойду лопать кислятину, — говорит Лея.
Ах, что она говорит! У Фюслера ужас на лице.
Ван Буден смотрит на нее жалостливо и с нежностью. Хладек все еще изучает меня, прищурив глаз. Вот он слегка вскинул подбородок. А я знаю, Хладек, о чем ты думаешь. Она идет по лужайке, шажок за шажком, рукояткой палки цепляет из озорства за нижние ветки. Дикие груши дождем сыплются в траву. Пойду-ка я за ней.
— Надо же дать и старшему поколению отдохнуть, не правда ли, фрейлейн Лея?..
Как он любезно и почтительно с ней обращается! А она ехидно отвечает:
— А я-то думала, что вам приятно составить мне компанию.
Ну, пусть, бедняга, не надеется на хорошую жизнь, думает Хладек. Он, видно, еще не понимает, что это значит, когда девушка говорит: «Обожаю кислятину». Ничего, еще поймет. Довольно неуклюже предлагает он ей руку, а лицо у него такое, будто он собрался на праздник тела Христова. До чего же они нескладные, эти немцы, от природы нескладные. Будь на его месте Карел, он бы уже давно поцеловал ей руку и улыбнулся бы одними глазами. Когда Карел улыбался, вода превращалась в вино и вьюнки расцветали, как розы. А когда Карел смеялся, цепные собаки снимали карабины с предохранителя… Но Хладеку уже не слышно, как она отнеслась к его, Руди, беспомощной неловкости. Слишком далеко ушли оба по грушевой аллее. Да и профессор требует внимания. Он отыскивает в книгах какое-то изречение, Хладек видит только, как Лея выставила против Руди свою палку, видит и не ждет добра.
Теперь ее слышит только Руди, он слышит, как она злобно шипит, словно не она это говорит, а дурман, ужас, кошмар, засевший в ней. Руди от всей души силится понять слова, которые слышит, непостижимо грубые слова. Потому что ее рот изрыгает такие слова. И они рассыпаются на ее губах. Лея вскидывает свою палку.
— Вот он, мой кавалер… нога сухая, рука кривая… рта нет, кишок нет, вопросов тоже нет, зато верней верного. — И она ковыляет дальше, задыхается, а ее кавалер ударами но склоненным веткам расчищает ей путь. Руди следует за ней, окликает ее по имени, все окликает… окликает по имени.
— Фрейлейн Лея… Фрейлейн Лея…
А она шипит:
— Эй ты, отвяжись…
Но он следует за ней верней верного, беспомощно размахивая руками, и все окликает ее по имени и молит образумиться. Хорошо еще, что он не видит ее глаз, когда она насмешливо шипит:
— Шляпу с Гип-Гип-Гипериона получит мой кавалер… ты не мог бы «организовать» ему шляпу, а, Генрих? Ведь ее можно «организовать»! А сюртук ему достался в наследство, нашептывает мне мой дражайший родитель.
— Фрейлейн Лея… умоляю…
Она резко оборачивается, она упирается резиновым наконечником палки в носок его башмака и, налегая всем телом на палку, шипит:
— Катись ты от меня, пресвятой Генрих, невинность ходячая!
Так чернит она его безумно раздвоенной правдой своего чувства. А он в простоте своей искренне обманывает ее, говоря:
— Я никогда не предавал тебя, Лея.
И еще что-то непостижимое, грубое рвется из ее уст, и она уходит еще дальше в глубину сада, к подножию лестницы. Там она замедляет шаг и без сил опускается на нижнюю ступеньку. Вокруг ступеней буйно разрослась полевая гвоздика. Черная расклешенная юбка увядшим лепестком никнет на сизую зелень бессмертников, на ее туфли. Длинная бахрома пледа падает с опущенных плеч. Концы бахромы она держит обеими руками — как ленты соломенной шляпки. Палка упала, лежит в траве… Перед ним — старуха, вышла за хворостом, а дальше сил не хватает — одолели немощи. Перед ним — девушка, загнали ее в леса смерти, а дальше сил не хватает, одолели гнев и скорбь ио загубленной юности… И еще не хватает сил у оруженосца — у запоздалого беглеца, он безмолвствует, потому что навалилась на него вся громада его вилы; он криком кричит об одном — о сострадании для этой девушки и для себя самого.
А за столом, где остались те, кто постарше, профессор читает выдержки из книг — полным голосом, как в аудитории, так что слышно даже здесь, у лестницы:
— «Высшее, что нам дано от бога и от природы, — это жизнь, вращательное движение монад вокруг своей осп, беспрерывное и безостановочное. Стремление поддерживать и пестовать жизнь неистребимо присуще каждому смертному, однако смысл его скрыт от всех…»
Лея собралась с силами. И опять у нее другое обличье. Теперь это молодая женщина, которая вернулась из больницы, произведя на свет мертвого младенца. Она потеряла много крови, она разбита, ждать больше нечего, и с тихой, неземной кротостью она рассказывает людям, что все было мучительно, что ей не хотелось бы пережить это вторично, а о мертворожденном предпочитает вообще не говорить.
Руди поднял с травы палку. Теперь палка служит ей как указка.
— Полевые гвоздики, — начала она, — обрамляют подножие лестницы и составляют естественное основание, так сказать, изначальную почву. Вы понимаете?
Руди изъявил великую готовность понять. Он стал рядом с Леей перед травяной подушкой и погрузился в глубокомысленное созерцание цветов. А она отступила на полшага назад, так что теперь, подняв палку, задела его локтем. И сказала:
— Представим себе на мгновение, что жизнь — это лестница и что в обычной жизни люди просто поднимаются со ступени на ступень. Мой добрый дядя задал мне урок: я должна поименовать каждую ступень — одну за другой, всего девять названий, потому что и ступеней девять — трижды триада. Чтобы названия помогли нам проследить путь от Тайного внизу к Явному, которое принято именовать земным счастьем, наверху. И еще он поручил мне с помощью Ханхен осмысленно и наглядно озеленить тетивы лестницы. Разумеется, Ханхен решила на самом верху натыкать красных роз. А вы, Руди, что сделали бы вы на ее месте? Вы тоже не можете обойтись без роз, как альбом со стишками?
Руди только теперь заметил, что лестничные тетивы сверху донизу обсажены ирисами, а изгородь по обе стороны от калитки увита побегами цветущего горошка. Не обнаружив, таким образом, ни малейшего намека на розы и желая угодить Лее, Руди ответил, что он не альбом со стишками и прекрасно может обойтись без роз. Скажи он «да», скажи он правду, тогда ночь, ему предстоящая, прошла бы совсем иначе, прошла бы честно. Но он только поддакивал, но он старался казаться учтивым и глубокомысленным, а она жаждала противоречий — противоречий Франциски или Хладека, жаждала простоты, точности, беспощадности, любви, стремления к счастью.
— Скажите, Руди, во что же вы, собственно, верите?
Вопрос был ему не по душе, потому что он вообще не желал быть причастным к какой-либо вере и мечтал о словах простых и точных. Но раз Лея спрашивает о вере, надо предъявить ей хоть что-нибудь. Поэтому он поспешно ухватился за мучительный для него фюслеровский панегирик и выдвинул его как символ веры.