Мы не пыль на ветру - Макс Шульц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скажите, Руди, во что же вы, собственно, верите?
Вопрос был ему не по душе, потому что он вообще не желал быть причастным к какой-либо вере и мечтал о словах простых и точных. Но раз Лея спрашивает о вере, надо предъявить ей хоть что-нибудь. Поэтому он поспешно ухватился за мучительный для него фюслеровский панегирик и выдвинул его как символ веры.
— Я верю в способность совершить усилие, вот во что…
Но не успел он еще договорить до конца, как внезапно понял, что невозможно было ответить лучше и удачнее. Потому что прямо перед собой он увидел узкие плечи Леи и худую шею, и поседевшие волосы, подстриженные сзади мыском. Не эта ли способность — единственное, что нужно сейчас им обоим?
Лея помрачнела:
— Щеголяете в чужих перьях? Это нам не пристало. Да и я не дала ступенькам те названия, которые ласкали бы слух моему дорогому дяде, названия благополучного подъема. Будь моя воля, я бы здесь все засеяла крапивой и репейником. Жаль, Ханхен отговорила.
Лея начала подниматься по лестнице. И на сей раз она приняла руку, неуклюже, как и тогда, предложенную Руди.
— Руди, а вы не забыли еще, что писал настоящий Гиперион? Он писал: «Кто наступил на свое несчастье, тот стал выше…» Хорошо звучит, оригинально, не правда ли? Вообще каждый человек должен бы иметь свой собственный язык, потому что каждый на собственном опыте должен изведать живущее в мире страдание — и смерть, смерть прежде всего. Жизнь — лестница, я ее называю блок. Мы с Франциской жили в одном блоке, у блока был свой номер, и у каждой из нас тоже был номер. И в блоках по ночам насиловали девушек. А потом они выплакивали себе глаза — до смерти. Вот название для ступеней — нары, параша, носилки, плеть, остричь наголо, бункер, проволока, команда…
— Лея, перестаньте, ведь все ото уже в прошлом…
Но Лея не переставала произносить слова на языке своих мучителей. Правда, она произносила их безучастно, просто перечисляла: «Смирно! Перекличка! Шаг вперед! Рассчитайсь! Р-разойдись!»
Только на одном слове у нее перехватило дыхание, и она вцепилась в его руку — на слове «кагал»…
— Лея! Лея, ведь все это в прошлом, раз и навсегда… Поверьте, Лея.
— Что в прошлом? Чему поверить? Может быть, имя Залигер тоже в прошлом?
— Нет! — поспешно возразил Руди.
— Значит, так: преклонялся перед Гитлером до без пяти двенадцать.
— Я был обязан…
— Обязан преклоняться?
— Подпевать.
— Подпевать, продолжать, завершать, доконать, добивать. faire la mort[38], как говаривала Жаклина.
Лея вырвала у него руку, теперь она старалась хоть как-то совладать с собой, не допустить, чтобы волна ее чувств обернулась ненавистью, для нее самой ненавистной. Когда она вырвала руку, он, угадав ее возбуждение, сказал ей с проникновенной нежностью:
— Вы должны наконец забыть все это. Все мы должны забыть.
Язвительная усмешка искривила ее губы, словно опа еще раз хотела упомянуть «дикие груши».
— Да, Руди, вы, конечно, правы: мы должны… Мы всегда что-нибудь должны… Когда ветер стихает, пыль должна улечься. Когда ветер поднимается, пыль должна лететь, пыль, земной прах — мы. Напоминаю вам главный тезис: ах, как все ничтожны… Вы согласны со мной? Да вы, я вижу, сердитесь?
Она не ошиблась. Насмешка оскорбила его, выбила почву из-под йог. И тотчас, как бы желая соблюсти дистанцию, он поднялся ступенькой выше и решительно сказал:
— Мы должны думать о завтрашнем дне, должны, не то…
Лея не дала ему договорить. Она указала на небо, словно видела там что-то, словно прислушивалась к чему-то. Язвительная усмешка сбежала с ее лица.
— Видите самолет? — спросила она. — Слышите?
Руди ничего не видел и ничего не слышал, но теперь у него не было такого чувства, будто его снова хотят высмеять. Да, в лагере ее окончательно доконали, подумалось ему. Теперь у нее навязчивые идеи. Порой во взгляде проскальзывает самое настоящее безумие. А потом она снова делается разумной и кроткой. Около нее и сам помешаешься.
Но Лея не замедлила с объяснением.
— Самолет нельзя увидеть или услышать. Слишком он высоко летит. Три недели тому назад жители Хиросимы тоже не видели и не слышали самолет. И это было последнее, чего они не видели и не слышали. Секундой позже их швырнуло на стены, и они сгорели, и остался после них лишь выжженный орнамент — как на глиняных черепках… — Она сгребла палкой гравий на ступеньке и продолжала: — Когда я думаю о завтрашнем дне, я слышу самолет. Я могу думать о чем угодно, мне всюду слышится и видится только одно: иссушающая смерть, пыль на ветру…
— Надо уметь смеяться, как этот Карел, — сказал Руди. — Ах, если бы мы умели так смеяться, самолет наверняка рухнул бы в море.
Но Лея покачала головой.
— Для смеха нужна надежная основа. А на чем стоим мы? Несчастье — неподходящая основа для смеха.
Руди не нашелся, что возразить. Он промолчал. Ему хотелось зажать уши, чтобы не слышать, как царапает палка по гравию. Лея прошла мимо него и распахнула калитку. В проеме калитки она задержалась. Буйные кудри горошка переваливались наружу через забор, тонкие усики искали опору в бархатистом воздухе, опору для нежно окрашенного цветочного ковра.
— Когда цветы раскрыты, — сказала Лея, — они напоминают чету бабочек — прижались хоботком к хоботку, он свои крылья расправил, она свои подняла.
И опять Лея была спокойной и кроткой. И наставительно говорила с ним. И наставительный тон, и спокойствие, и кротость необычно красили ее в этот поздний час совиных сумерек.
— Я называю эту калитку «прекрасная дверь», — сказала Лея. — Во-первых, потому, что ее можно открыть. Во-вторых, цветущий горошек напоминает мне облачка на высоком небе, если встать внизу, у подножия лестницы, и прищуриться и козырьком держать ладонь над глазами. В-третьих, потому что, поднимаясь по ступеням блока, я могу сказать: «Ну, сейчас меня на смерть огорошат…» Почему вы не смеетесь, Руди? Смейтесь же! Ну, три, четыре…
Вместе с ней он пошел луговой тропинкой, которая вела к лесу. И по дороге рассказал ей, что и он знает прекрасную дверь, высеченную из камня руками старого мастера. Мастер высек из камня цветы, побеги, лозы, и святых, и апостолов. А на замковом камне мастер изобразил пеликанов. Пеликан клювом разрывает себе грудь и кормит птенцов собственной кровью.
— Кто же этот пеликан? — спросила Лея так, словно он не раскрыл ей смысла своего рассказа.
Кто? Странный, неуместный, пожалуй, даже бестактный вопрос. Руди смутился, припомнил злобное бессвязное шипение и почувствовал, как малодушие снова овладевает им. Вот пришли ему на память слова, которые можно было перекинуть, как мост, к сердечному разговору. Но Лея, по-видимому, уже не хотела — или не могла? — воспользоваться этим мостом. Руди только и сумел, что дать совершенно излишнее объяснение, пеликан — это-де символ материнской любви. Но и объяснение его, излишнее объяснение, не достигло берега. Она резко перебила:
— Да, ван Буден уже наставлял меня но этому поводу, а до ван Будена — мой дядюшка, а еще раньше — бог ты мой, как давно это было, — еще раньше Залигер. — И продолжала свою речь, проталкивая каждое слово сквозь стиснутые зубы:
— До чего ж забавно, что все мужчины с таким жаром толкуют мне про пеликана и все выдумывают — от начала до конца… Пеликан, аист — сказки это… Смешная птица пеликан просто-напросто прижимает клюв к груди, чтобы легче отрыгнуть добычу из своего мешка — рыбу… Пет, когда мужчины рассказывают про пеликана, они подразумевают мужскую любовь — отцову любовь, дядюшкину, верную любовь… и все прочее. Я вечно слышу: пеликан, пеликан… а кто это, пеликан? Чего вы, собственно, хотите, Руди?
Совы уже давно разлетелись. Руди и Лея шли сквозь серый антракт между сумерками и ночью. Они подошли к скамье, что стояла наверху у наблюдательной вышки, там, где лес острым зубцом вклинивался в немецкую сторону долины.
— Чего вы, собственно, хотите, Руди?
Он уклонился от прямого ответа:
— Я ведь писал вам, чего я хочу и чего ищу.
И снова перед ним явилась кроткая и наставительная.
— А я вам писала, какого я мнения об этом. В прошлом осталось только одно— время… время — это целый мир… Чего же вы пугаетесь? Вы говорите «новый дух» и говорите «мировой дух» и еще бог весть что, а подразумеваете старую любовь… и не простую, а верную до гроба… Ах ты, господи…
Беспомощно, как прикованный цепью, сидел он рядом с ней на скамье, раскинув руки по деревянной спинке скамьи, и напруживался, играя силой, будто хотел разломать эту крепкую перекладину — как ломают ярмо. И спросил:
— А разве нет духовной любви?
— Я об этом уже думала, — отвечала Лея.
— Ну и?..
— Есть. Имя ей — примирение. Я хочу, чтобы вы помирились с Залигером, когда он вернется. Я сделаю для этого все, что в моих силах. Чем я еще могу быть, кроме как сестрой милосердия, доброй самаритянкой…