Труды по истории Москвы - Михаил Тихомиров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот мотив получил особое развитие в двух близких по содержанию сводных повестях о Тохтамышевом разорении, помещенных в Никоновской летописи. Там уже «воссташа злыа человецы друг на друга и сотвориша разбои и грабежи велии».[633] Нельзя, конечно, считать новые подробности этих повестей выдуманными. Авторы их могли иметь под руками дополнительные материалы, но мотив хвастовства и пьянства горожан выступает все сильнее, как и в былинах. Мотивы пьянства берут верх над трогательной повестью о гибели Москвы. Сводная повесть возникла поздно, когда воспоминания о событиях стерлись, а московские горожане постепенно теряли свои прежние вольности. Поэтому главной причиной московской гибели признано несогласие среди горожан, упивавшихся вином и постыдным образом дразнивших со стен татарские полчища. Не без огорчения надо отметить, что эти поздние повести, уже исказившие действительность, наиболее известны в нашей литературе и наиболее часто цитируются, хотя относятся уже к литературе XV, а не предыдущего века.
ХОЖДЕНИЕ ПИМЕНА
В отличие от повестей о разорении Москвы в 1382 году, хождение Пимена может быть приписано определенным авторам. «И повеле митрополит Пимен Михаилу владыце Смоленскому, да Сергию архимандриту Спасскому, и всякождо, аще кто хощет, писати сего пути шествование все, како поидоша и где что случися, или кто возвратитися или не возвратится вспять, мы же сиа вся писахом». Автором хождения, впрочем, был не смоленский владыка и не спасский архимандрит, а Игнатий, связанный какими—то отношениями со смоленским епископом Михаилом. Впрочем, это не лишает нас права считать хождение Пимена памятником московской литературы, так как автор его чужд каким—либо особым смоленским интересам и верно исполнял заказ митрополита писать «сего пути шествование». Оставшись вместе с другими москвичами в Константинополе, несмотря на отъезд смоленского епископа Михаила и нового митрополита Киприана, Игнатий продолжал служить сорокоусты по душе умершего Пимена, сторонником и приближенным которого он, по—видимому, являлся.[634]
Автор хождения тщательно отмечает события дальнего путешествия Пимена, немногословно, но красочно описывает природу донских берегов и прилегающей к ним местности. Рязанские бояре провожали митрополита до урочища Чюр—Михайлово, как крайнего пункта в Рязанской земле, и здесь простились с путешественниками. Дальнейшее следование по Дону казалось путникам «печальным и уныльнивым», кругом простиралась пустыня, не было ни сел, ни городов, все было пусто. Только встречалось много зверей: коз, лосей, волков, лисиц, выдр, медведей, бобров, орлов, гусей, лебедей, журавлей, – «и бяше все пустыни великиа». На устье Воронежа митрополита встретил князь Юрий Елецкий со своими боярами. Дальше начинались степи, населенные татарами—кочевниками, где паслись бесчисленные стада, «толико множество, яко же умь превосходящь».
Язык Игнатия простой и в то же время образный. Автор нередко прибегает к сравнениям для того, чтобы пояснить свой текст, и эти сравнения порой сделали бы честь крупному художнику. У Тихой Сосны путники видят «столпы каменны белы» (известные меловые горы), дивно и красиво стоят они рядом, точно небольшие стога, белые и светлые.[635] Впервые встретившиеся толпы татар показались Игнатию такими же многочисленными, «как листья и песок». Красочно говорит он о горах на малоазиатском берегу, мимо которого плыл Пимен и его спутники: горы были высокие и на половине их высоты плыли облака: «Тамо горы высоки зело, в половину убо тех гор стирахуся облаки, преходяще по воздуху». Без лишней риторики рассказывает Игнатий и об опасном нападении на русский корабль, совершенном в Азове итальянскими кредиторами Пимена: Был великий топот на палубе корабля, но не все знали (что случилось), мы вышли на палубу и видим великое смятение. И сказал епископ мне, Игнатию: «что, брат, так стоишь без всякой печали». А я сказал: «что это такое, господин мой святой». И он отвечал: это «фряги» из города Азова пришли и взяв сковали господина нашего митрополита Пимена.
Чтобы написать такое произведение, каким является хождение Пимена, носящее все черты повести о путешествии, а не простой маршрутной справки, надо было обладать определенными литературными навыками. В сочинении Игнатия преобладает мирская, а не церковная стихия. Автор записывал виденное, не прибегая к помощи цитат из церковных книг, как это позднее стали делать московские авторы XV века.
ПОВЕСТЬ О МИТЯЕ
Гражданский характер московской литературы XIV века с ее реалистическим характером нашел свое отражение даже в таких произведениях, которые были явно связаны с церковными темами, – имеем в виду Повесть о Митяе. Эта повесть подправлена и расширена в сторону тенденциозного опорочивания неудавшегося ставленника на митрополию.
Древнейшая редакция повести, помещенная в Рогожской летописи, написана уже во враждебном тоне по отношению к Митяю, но не заключает еще в себе каких—либо недостоверных черт. В ней говорится, что после смерти митрополита Алексея на митрополичье место, по желанию великого князя, был возведен архимандрит Михаил, прозванный Митяем. Еще не поставленный в митрополиты, он носил митрополичью одежду «и все елико подобает митрополиту и елико достоить, всем тем обладаше».[636] Митяй предлагал Дмитрию Донскому, чтобы русские епископы поставили его в митрополиты без обращения к константинопольскому патриарху, но это вызвало протест со стороны епископа Дионисия Суздальского. Тогда Митяй поехал в Царьград, но внезапно умер на корабле в виду самого города и был погребен в Галате.
Спутники Митяя решили обманом посвятить Пимена, архимандрита переяславского, и написали к патриарху от имени великого князя грамоту на чистом куске пергамена, данном на всякий случай Митяю от Дмитрия Донского и скрепленном великокняжеской печатью. Пимен был поставлен в митрополиты, но не был принят великим князем, отправившим Пимена в заточение в Чухлому.
Характерно, что эта ранняя повесть еще сохраняет лестную характеристику Митяя. Нареченный митрополит был из числа коломенских попов. Большого роста, высокий, плечистый, видный собой («рожаист»), он имел большую плоскую и красивую бороду, был речист на слова, имел приятный голос, хорошо знал грамоту, умел хорошо петь и читать, говорить по—книжному, «всеми делы поповьскими изящен и по всему нарочит бе». Замечательнее всего, что повесть о Митяе, написанная человеком, прекрасно осведомленным в церковной жизни, лишена всякого церковного налета в смысле использования библейских текстов и молитв, которыми так злоупотребляют позднейшие авторы. Точность и ясность, отсутствие риторики ярко выделяют Повесть о Митяе и заставляют думать, что она возникла рано, может быть, в те годы, когда Киприан и Пимен были соперниками на митрополию. Недаром же, говоря о ссылке Пимена на Чухлому и оттуда в Тверь, автор замечает: «Господня есть земля и конци ея», точно хочет сказать, что для Пимена везде найдется место.
В более полном, но явно позднейшем виде Повесть о Митяе имеется в Никоновской летописи, где она уже носит черты позднейшей редакторской правки в смысле опорочивания Пимена как соперника митрополита Киприана.
СКАЗАНИЕ О КУЛИКОВСКОЙ БИТВЕ
Московская литература с самого начала носила политический характер. Поэтому нет ничего удивительного в том, что особенно большой цикл сказаний возник в связи с Куликовской битвой 1380 года – крупнейшим политическим событием XIV века. С. К. Шамбинаго посвятил этому циклу особое исследование, основанное на изучении множества памятников. Однако эта работа мало удовлетворяет современного читателя. Занятый главным образом изучением формы и сходства литературных образов, С. К. Шамбинаго уделил мало места вопросу о том, когда и где возникли сказания о Мамаевом побоище. Он разделил все сказания о Куликовской битве, или Мамаевом побоище, на следующие группы: 1) летописную Повесть о Мамаевом побоище, возникшую в конце XIV века по образцу повести об Александре Невском; 2) Задонщину (называемую автором «Поведанием»), которая была написана в начале XV века рязанским иереем Софонием; 3) первую редакцию сказания (в Никоновской летописи), составленную после 1425 года и дошедшую до нас в обработке XVI века, вторую редакцию сказания (в Вологодско—Пермской летописи) конца XVI века, третью редакцию сказания, развивавшуюся с XVI века, наконец, четвертую редакцию сказания начала второй половины XVII столетия.[637]
Таковы, скажем прямо, плачевные для историка результаты исследования. В различных наслоениях текстов С. К. Шамбинаго ищет риторические наращивания и легендарные подробности, не желая ответить на вопрос, каким образом имена и названия местностей конца XIV века могли внезапно появиться под рукой редакторов XVI–XVIII веков. А насколько поспешны выводы автора, видно из того, что вторую редакцию сказания он преспокойно относит к концу XVI века, тогда как сама Вологодско—Пермская летопись, где помещена эта редакция, возникла в середине XVI века и известна нам в списках второй половины этого века.[638] Выходит, что сказание моложе той летописи, куда оно внесено в готовом виде; другими словами, писцы переписали сказание за 20–30 лет до его возникновения.