Девушка в тюрбане - Стефано Бенни
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
МАЛЕНЬКИЕ НЕСУЩЕСТВЕННЫЕ НЕДОРАЗУМЕНИЯ
Перевод Н. СТАВРОВСКОЙ
Когда судебный исполнитель произнес: «Встать, суд идет», в зале на мгновенье воцарилась тишина и из боковой двери показалась небольшая процессия во главе с облаченным в судейскую мантию и почти совсем седым Федерико, на память мне пришла «Улица под дождем». Пока они рассаживались, я ощущал себя свидетелем ритуала — непонятного, далекого и предопределяющего собой будущее, — но постепенно вид этих серьезных людей, занявших судейское место под распятием, сменился, будто в старом фильме, картиной из прошлого, куда я привык уходить от настоящего, и рука сама вывела в блокноте «Улица под дождем», потому что мыслями я был далеко. И наш Лео, запертый в клетке, будто хищный зверь, уже не выглядел больным, как все глубоко несчастные люди, он облокотился на ампирную консоль в доме его бабушки и, бросив на меня лукаво-равнодушный взгляд (так умел смотреть только он), попросил: «Тонино, давай еще разок "Улицу под дождем"». И я ее завел — наш Лео был достоин танца с Маддаленой, которую прозвали Звезда Трагедии, за то что на спектакле в честь окончания учебного года она, играя Антигону, разрыдалась всерьез и никак не могла успокоиться, да и пластинка была словно создана для них, чтобы они самозабвенно танцевали под нее в этой ампирной гостиной. Так и начался процесс: Лео и Федерико по очереди танцевали со Звездой Трагедии, зачарованно глядя ей в глаза и делая вид, что вовсе они не соперники, что эта рыжая девчонка интересует их просто как партнерша по танцам, хоть сами были влюблены по уши, а я, невозмутимо заводивший пластинку, уж конечно, ничуть не меньше их.
За танцами незаметно наступил год, когда в нашем обиходе прозвучала фраза, ставшая для нас своеобразным ярлыком, поскольку годилась на все случаи жизни: сорвалось ли свидание, или потратился не по средствам, или нарушил данную клятву, или же взял книгу, нашумевший роман, а в нем — тоска смертная, в общем, все ошибки, неувязки и промахи назывались у нас «маленькие несущественные недоразумения». А причиной тому стал один курьезный случай с Федерико — ну и потешались же мы над ним! — избрав, как и все мы, свою дорогу в жизни, Федерико подал документы на отделение классической филологии — в греческом он у нас считался гением и в «Антигоне» играл Креонта; а мы с Лео решили заниматься современной литературой: это актуальнее, изрек Лео, разве сравнятся с Джойсом допотопные греки? И вот сидим мы, уже принятые в университет, в студенческом кафе, изучаем учебные программы, разложив их на бильярде, и с нами Мемо (он приехал из Лечче, напичканный политическими лозунгами, и постоянно твердил, что политика должна осуществляться корректными методами, за что весь курс стал звать его Депутатиком). Вдруг прибегает сам не свой Федерико, трясет студенческим билетом, задыхается, двух слов связать не может, короче, вне себя: его по ошибке зачислили на юридический факультет, и он просто потерял дар речи. Из солидарности мы пошли с ним в канцелярию, где встретил нас любезный и беспечный старикан, перевидавший на своем веку тысячи студентов, взглянул на билет взбудораженного Федерико и говорит: ну, маленькое непоправимое недоразумение, стоит ли так волноваться? Как это «маленькое непоправимое недоразумение»?! — багровея, пробормотал потрясенный Федерико. Прошу прощения, я оговорился, невозмутимо ответил старичок, я хотел сказать, маленькое несущественное недоразумение, к Рождеству я вас переоформлю, а пока, если угодно, посещайте занятия по юриспруденции, чтобы времени даром не терять. Выходили мы оттуда, держась за животы: маленькое несущественное недоразумение! Чуть не лопнули со смеху, глядя, как кипятится Федерико.
Странные штуки порой выкидывает жизнь! Несколько недель спустя заявляется Федерико в наше кафе, весьма довольный собой. От нечего делать, говорит, пошел на лекцию по философии права, так вот, ребята, хотите верьте, хотите нет, но я за этот час такое понял, чего за всю жизнь уяснить не мог, а греческие трагики, они ведь, по сути, не объясняют мир, вот я и решил остаться на юридическом, в конце концов, классиков я уже достаточно хорошо изучил.
Федерико задал какой-то вопрос, и голос его показался мне далеким и металлическим, словно в телефонной трубке; время, задрожав, ухнуло куда-то вглубь, а оттуда, со дна колодца, всплыло на поверхность окруженное водяными пузырьками лицо Маддалены. Должно быть, не стоило навещать девушку, в которую ты влюблен, в тот день, когда ей должны были отнять грудь. Хотя бы из соображений самозащиты. Но о самозащите я не думал, я уже капитулировал. Потому и пошел. Встал в коридоре у двери в операционную, там, куда подвозят больных и обычно хоть на несколько минут да остановят, прежде чем ввезти внутрь; у Маддалены, лежащей на каталке, лицо было простодушно-возбужденное, наверное, предварительный наркоз порождает безотчетное волнение. Глаза у нее блестели, я стиснул ей руку. Я понял, что ей страшновато, хотя страх и приглушен химией. Надо ли было что-то говорить? Я хотел бы сказать ей: Маддалена, я всегда тебя любил, а признаться не решался. Но разве скажешь это девушке перед операцией, да еще перед такой? И я скороговоркой произнес: «Много есть чудес на свете, человек — их всех чудесней, он зимою через море правит путь под бурным ветром и плывет, переправляясь по ревущим вкруг волнам»[32], — это была моя реплика в «Антигоне», и как я ее за столько лет не забыл, сам удивляюсь, не знаю, помнила ли те слова Маддалена, смогла ли понять, она лишь стиснула в ответ мою руку, и ее увезли. А я спустился вниз, в больничный бар, из спиртного там оказалась только настойка «Рамадзотти», мне понадобился десяток рюмок, чтобы захмелеть; когда стало мутить; я сел на скамейку перед клиникой и принялся внушать себе, что это дикость — заявиться к хирургу, просто на меня спьяну нашло: ни много ни мало пойти и попросить, чтобы грудь Маддалены не сжигали, а отдали мне, на память, что с того, что она внутри больная, — ведь в каждом из нас таится болезнь, а грудь эту я любил, в общем, как бы получше выразиться, она для меня кое-что значила, может, он поймет. Но какие-то остатки здравого смысла меня все же удержали, я доплелся до стоянки такси и, приехав домой, проспал целый день; телефонный звонок разбудил меня, когда было уже темно — на часы я не взглянул, — в трубке раздался голос Федерико: Тонино, это я, слышишь, Тонино, это я. Ты где? — откликнулся я спросонок. В Катандзаро. В Катандзаро, и что же ты забыл там, в Катандзаро? Сдаю экзамены в судейскую коллегию, я слышал, Маддалене плохо, она в больнице. Так оно и есть, отозвался я, ты грудь ее помнишь? Чик — и нету! А он: ты что несешь, Тонино, пьяный, что ли? Ясное дело, говорю, набрался, как последний пропойца, с души воротит от этой жизни и от тебя с твоими экзаменами в Катандзаро, ты почему на ней не женился? Она же тебя любила, а вовсе не Лео, и ты всегда это знал, а жениться на ней побоялся, ну скажи, зачем ты женился на своей всезнайке, можешь ты мне толком это объяснить, Федерикуччо, дерьмо собачье? Раздался щелчок — он повесил трубку, я брякнул еще какие-то гадости в пустоту, потом снова лег, и мне снилось поле маков.
Годы порхали вперед-назад, являя мне картины прошлого на фоне ампирной гостиной, где танцевали с Маддаленой Лео и Федерико. Снова, как в старом фильме, пока они оба сидели там, вдалеке — один в мантии, в судейском кресле, другой в клетке, — время заметалось перед глазами, точно летящие по ветру и натыкающиеся друг на друга листки календаря, а танец их с Маддаленой, глаза в глаза, все продолжался, и я вновь и вновь ставил им пластинку. Вот промелькнуло то лето, которое все мы проводили в горном лагере Национального олимпийского комитета, с прогулками по лесу и всеобщей страстью к теннису, хотя по-настоящему играл из нас только Лео — до чего же красив был его неотразимый обратный удар, как шикарны были майки в обтяжку, и блестящие волосы, и полотенце на шее после партии. А вечерами, растянувшись на луговой траве, мы болтали обо всем на свете и гадали, кому на грудь склонит голову Маддалена... Потом — зима, преподнесшая нам всем сюрприз. Прежде всего Лео, кто бы мог подумать, что он — всегда такой элегантный, такой подчеркнуто легкомысленный, он, то и дело шутливо обнимавший статую в вестибюле ректората, — будет зажигать своими речами целые толпы студентов? Здорово он смотрелся в защитной тужурке военного образца, я-то себе выбрал голубую, под цвет глаз, впрочем, Маддалена и внимания не обратила, по крайней мере ничего мне не сказала, она не отрывала взгляда от Федерико, на котором тужурка висела мешком; по-моему, этот нескладный детина с чересчур короткими руками выглядел до ужаса нелепо, но женщины, как ни странно, относились к нему с нежностью.
Лео заговорил тихо и монотонно, будто сказку рассказывал, я сразу понял: он иронизирует, но в зале воцарилась мертвая тишина, журналисты все как один сосредоточенно строчили в блокнотах, точно он открывал им Великую тайну; Федерико тоже весь обратился в слух, боже мой, подумал я, ты-то чего притворяешься, как будто ты не был с нами той зимой! И я представил себе, что вот сейчас Федерико встанет и скажет: господа присяжные, позвольте мне, как человеку осведомленному, как одному из участников, изложить суть дела, этот книжный магазин назывался «Новый мир» и находился на площади Данте, где, если я не ошибаюсь, сейчас торгуют парфюмерией и сумочками от Гуччи. Справа от большого зала там есть закуток — маленькая каморка и уборная. Так вот, в той каморке мы хранили не бомбы, не взрывные устройства, а апулийскую клубнику, которую привозил Мемо, когда ездил домой на выходные; вечерами мы собирались, ели клубнику и закусывали оливками. Главной темой наших бесед была кубинская революция, над конторкой даже висел плакате Че Геварой, но, случалось, говорили и о других революциях, в основном я: товарищи мои глубокими историко-философскими познаниями не отличались, а я на экзамене по истории политической мысли получил тридцать баллов и был отмечен особо, вот я и провел несколько занятий — мы их называли семинарами, — посвященных Бабёфу, Бакунину и Карло Каттанео, хотя, по правде говоря, революции никогда не были моей страстью, я только притворялся ради одной рыжей девчонки по имени Маддалена, в которую был влюблен, но думал, что она влюблена в Лео, вернее, я знал, что она любит меня, но боялся: а вдруг все-таки Лео — короче, маленькое несущественное недоразумение, как мы выражались в ту пору; Лео при каждом удобном случае надо мной подтрунивал, он на это большой мастер — и остроумием, и ироничностью бог его не обидел, вот он и задавал мне всякие вопросы с подвохом, пытаясь всем доказать, будто я реформист, а он настоящий революционер, и притом самого радикального толка, но только Лео никогда радикалом не был, просто хотел принизить меня в глазах Маддалены; в общем, он, отчасти благодаря своим убеждениям, отчасти случайно, выдвинулся на первый план, стал в нашей компании вожаком, правда сам воспринимал это как маленькое несущественное недоразумение. Ну а потом — известное дело, жизнь — мастерица фиксировать состояние: на время принятое обличье становится лицом, поза превращается в позицию.