Граница безмолвия - Богдан Сушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Развернувшись на траверзе пограничного причала, капитан нацелил свой корабль на северо-восток и длинным гудком попрощался с одиноким человеком на пустынном берегу. Лейтенанту вспомнились слова боцмана судна, Максимыча, когда тот узнал, что на заставе приказано оставить только старшину, одного. «Ну, почему не двоих-троих? Это же безумие — оставлять человека посреди тундры и льдов на съедение волчьему одиночеству!» Что скрывалось за этими словами, Ордашу еще только предстояло узнать.
Последнее, что запомнилось Вадиму из этого, несколько затянувшегося прощания, — капитан Загревский, который, взойдя на корму верхней палубы, одну за другой запускает в сторону заставы три красные ракеты. Пожалев, что у него под рукой ракетницы нет, Ордаш выхватил пистолет и дважды выстрелил в воздух. Расслышали ли его выстрелы на судне, он не знал. Да это, собственно, не имело никакого значения. Даже если бы расслышали, то вряд ли поняли бы, что это уже выстрелы тоски и отчаяния.
Не доходя до окончания горловины бухты, Вадим поспешил назад, к заставе. Он бежал изо всех сил, чтобы скорее добраться до пограничного поста наблюдения — обычной вышки метров десяти высотой. Лейтенант понимал, что если будет бежать достаточно быстро и продержится в таком темпе до самой вышки, то еще какое-то время сможет наблюдать за уходящим судном в бинокль.
Ордаш осознавал, что это уже какое-то мальчишество и даже упрекал себя в нем, однако остановиться не мог. Время от времени он лишь чуть-чуть сбавлял темп, чтобы оглянуться и убедиться, что судно все еще просматривается. И поскольку в это время он поднимался на возвышенность, то казалось, что «Вайгач» застыл на одном месте, ибо представал таким же огромным и хорошо видимым, как и оттуда, из низины.
Внутренняя лестница, по которой он взбегал на смотровую площадку, казалась бесконечной. Вадим давно сбил дыхание, но, даже чувствуя, что задыхается, все еще продолжал взбираться наверх.
Вот наконец и комнатка часового, обведенная открытой смотровой площадкой. Войдя в нее, Ордаш поднес бинокль к глазам и увидел на корме одинокую фигуру с биноклем в руке. Загревский, очевидно, догадывался, что лейтенант побежит к вышке, а может, и видел, как бежал к ней, и теперь они нацеливались друг на друга окулярами биноклей, как снайперы, которым предстояло сразиться, но которые, обнаружив друг друга, решали для себя: стрелять или мирно разойтись?
— «Только не надо погружаться в одиночество, — предупредил себя Вадим. — Никакой тоски и никакого одиночества. Ты будешь поддерживать порядок в казарме, охотиться и подниматься на пост наблюдения. Все, как обычно, погранохрана, все, как обычно. Только тогда ты выживешь, только тогда эта земля воспримет тебя, как “своего на своей земле”».
Еще несколько мгновений и корма — «Вайгача» скроется за скалами-близнецами. Прощально выстрелив ей вслед из пистолета, Вадим стоически улыбнулся: «Наконец-то тебя оставили наедине с миром льдов и безлюдья, где ты в течение многих месяцев будешь предоставлен самому себе. А что, единственный солдат в мире, который служит только себе, охраняет только себя и подчиняется только самому себе! И это — посреди Второй мировой войны! В этом что-то есть.
«Самый одинокий и самый безучастный участник Второй мировой — вот кем ты, лейтенант Ордаш, войдешь в историю нынешней цивилизации!», — напророчил себе Вадим.
18
Корабль скрылся за выступавшими из прибрежных вод скалами-близнецами, а Вадим Ордаш все всматривался и всматривался в полуденную даль океана, словно ждал, что произойдет нечто такое, что заставит капитана «Вайгача» повернуть судно назад, зайти в порт и вернуть заставе всех тех, без кого само понятие «пограничная застава» теряет свой первозданный смысл.
Он взглянул на заставу, откуда теперь не доносилось ни одного человеческого голоса, и понял, что ему совершенно не хочется возвращаться туда. Не оставалось ничего другого, как вновь вернуться на вышку. Войдя внутрь караулки, стены, пол, двери и потолок которой для утепления были оббиты старыми оленьими шкурами, Вадим плотно закрыл дверь, опустил полог, которым здесь служило старое солдатское одеяло, и, отдернув оконную занавеску, чтобы было побольше света, вскрыл письмо Риты.
«Здравствуйте, мой суровый, нежный и неподражаемый старшина!..» — прочел он и, откинувшись на спинку самодельного, устланного шкурой кресла, положил ноги на поверхность старой, закопченной буржуйки.
Устроители пограничного поста наблюдения прекрасно понимали всю условность, в которой пребывал загнанный на эту вышку солдат. Зная, что ему приходилось всматриваться в пространство, на котором ни со стороны «сопредельного» государства, расположенного за тысячи километров от Северного Ледовитого океана, ни со стороны охраняемой территории месяцами не показывалось ни одного судна, ни одной живой души, они позаботились о том, чтобы излишне не губить здоровье солдат, которым приходилось простаивать здесь, на ледяном ветру, в тридцатиградусные морозы[60].
«…Вы даже не представляете себе, какое удовольствие доставляет мне сам процесс написания этого письма. И как я счастлива самой возможности сочинять его. Понятия не имею, когда и где оно разыщет вас, поэтому адресую его штабу погранотряда, рассчитывая, что уж они-то окажутся истинными джентльменами и помогут бедной девушке разыскать своего блудного, кочующего по северным побережьям неподражаемого старшину…».
Так могла написать только Атаева, признал Вадим. Не потому что усомнился в её авторстве, а потому что осознавал: так могла сказать только эта женщина. Он вдруг услышал её голос. Он почти физически ощутил присутствие здесь Риты, услышал, как, озаряя свое смугловатое лицо загадочной восточной улыбкой, она произносит эти слова. Причем каждое слово проговаривает медленно, мечтательно запрокинув голову, словно вычитывает его где-то на небесах или сверяет с волей небес его мудрость и праведность.
Все самое нежное и самое интригующее Рита почему-то произносила именно так — улыбаясь, запрокидывая голову и томно поддерживая правой ладошкой окаймленный короткими черными волосами затылок. А еще этот её, приятный для слуха, шаловливый какой-то акцент, непонятно почему зарождающийся при, возможно, даже чересчур правильной русской речи. Как раз с этим акцентом и с этой шаловливостью женщина и произносила теперь каждое прочитанное Вадимом слово. Увлекаясь чувственными грезами, лейтенант-отшельник почти реально слышал её голос и ощущал её присутствие. Духовное и физическое присутствие любимой женщины.
В течение года, прошедшего после их расставания в Архангельске, Вадим множество раз вспоминал прощальный вечер в номере гостиницы, возрождал в своей памяти её губы, её слова и ласки; какое-то по особому нежное прикосновение пальцев к его щекам. Ордаш всегда помнил её удивительно пластичные движения рук — сравнимые разве что с движениями исполнительницы восточных танцев или юной, духовно и телесно утонченной балерины.
Когда Рита проводила пальцами по его лицу, Вадиму казалось, что женщина не ласкает его, а как бы заново сотворяет. И черты лица его становились при этом такими, какими задумывала их эта любящая женщина.
«…Честно говоря, я ждала, что ты напишешь первым. Это выглядело бы так естественно, а главное, так принято. Но потом от одного сведущего человека узнала, где, в каких условиях и на каком жутком удалении от ближайших населенных пунктов находится твоя застава. И поняла, что ждать придется слишком долго и безнадежно, поэтому писать нужно самой. Я выяснила, когда отходит ваше судно обеспечения и написала, рассчитывая на порядочность штабных офицеров погранотряда и на судьбу полярного корабля-трудяги.
Когда ты получишь это письмо, я уже, очевидно, буду работать в морском госпитале Диксона. Но поскольку этот вопрос еще не решен, на конверте — мой домашний, салехардский адрес, так надежнее. Знаю, что родители перешлют мне письмо, где бы я ни находилась…».
Неужели в госпитале Диксона?! — почти возликовал Вадим. Это же, по здешним, заполярным понятиям, совсем рядом. А главное, туда заходит «Вайгач», заходят все остальные суда, проходящие мимо заставы. Но ликование его угасло сразу же, как только он вспомнил о вчерашнем прилете хирурга Атаевой на заставу. О Диксоне, насколько он помнил, там не было сказано ни слова.
«…Вряд ли ты поверишь, — вернулся он к чтению письма, — но согласилась на должность главного хирурга этого госпиталя только потому, что хочется быть поближе к тебе. Салехард — пусть и наша местная, но все же столица. Совсем близко расположенная от железной дороги, Европы и даже от Москвы. Это лишь в Москве и в Ленинграде кажется, что он черте где, но не по нашим, сибирским понятиям. А вот Диксон — это уже и по нашим представлениям, особенно по представлением моей мамы, где-то на конце света. Хотела послать тебе фотографию, но струсила. Просмотрела все имеющиеся у меня фото и поняла, что на всем пространстве от Ленинграда до Чукотки большей уродины не сыскать. Когда ответишь, может быть, решусь, причем обещаю к тому времени неузнаваемо похорошеть. До свидания, мой неподражаемый старшина. Целую. Лучший хирург Салехарда и его окрестностей Рита Атаева».