Время своих войн-1 - Александр Грог
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так посреди смрада кабака, посреди гвалта, запаха соленой рыбы, оплывших свеч, плевков, ругательств, зловония и крошек табака родился Сильвестр Ведун, в которого вселился поэтический бес. Его мать даже не почувствовала его рождения, устав от шума застолья, уснула тут же на дощатой, жесткой лавке, не подумав его накормить, а утром, выйдя по нужде, забыла о его существовании... Его отцом был несомненно моряк - швед, француз или русский, можно считать сразу всех, распутное чрево дало пристанище вавилонскому смешению.
Следующие шестнадцать лет его Вселенную ограничивает стойка - его приютила жена трактирщика, а воспитание - пьяные речи да тоскливые песни матросов, в которых выпитое пробуждало родину. Он рос замкнутым, ко всему глухим. Ковыляя с подносом, он не радовался чаевым, не огрызался подзатыльникам, он никогда не улыбался - ни липким скабрезностям посетителей, ни добродушным шуткам кабатчика. Целыми днями он до одури тер посуду ветхим, измочалившимся в тряпку полотенцем, мел мусор или с равнодушным отчуждением слушал мечущегося по клетке кенара. Только изредка, игравший без посторонних, тапер пробивал стену его безразличия глумливым и надрывным долотом скрипки. Молчаливый, почти немой, он забивался тогда в темный угол и тихонько скулил...
Как-то на Пасху объявился его крестный. Грек постарел, осунулся, поскучнел. Он быстро набрался и, бессмысленно таращась, стучал кулаком в грудь, повторяя свое имя. Сильвестр, которого он усадил перед собой на высокий табурет и в которого изредка тыкал пальцем, болтал босыми ногами, тупо уставившись на висящие за спиной грека часы, смешивая его монотонное жужжание с движением маятника. Памятью от грека остались дырявый картуз и медный компас.
На ночь его запирали в чулане. Здесь, на сколоченной из ящиков кровати, он проводил годы, вперившись в темноту, слушая, как шагают по крыше короткие южные дожди, ловя ртом затхлый воздух, окропляя джунгли обоев кровью битых комаров. Его пристраивали в воскресную школу, но там от него отказались: он сидел, точно мертвый, уставившись в одну точку, не замечая учителей. И чему они могли его научить? Складывать слова он умел несравнимо лучше...
Но это - история отверженного, калеки из пыльного южнорусского захолустья; подлинная история Сильвестра Ведуна начинается позже.
Однажды в кабак заглянул Серж Чаинский, поэт и местная знаменитость. Он был в приподнятом настроении: ему заказали оду на смерть городского землемера и уже выплатили аванс. Яркое солнце било в низкое, засиженное мухами окно, сверкая лучиками на пыли, разливая кругом томленье и лень. Чаинский одернул фрак, отложив в сторону трость и неуместный в жару цилиндр, велел подать перо, бумагу, штоф анисовой, распорядился насчет закуски. Вслед нескладной фигуре, исчезающей в сизом кухонном дыму, сдвинул серебрившееся брови, уперев локти, охватил ладонями лицо. Его ноздри кокаиниста трепетали: он уже чувствовал легкое возбуждение - приближение поэтической лихорадки, которую зовут вдохновением... Чаинский опрокинул водки, зацепил вилкой холодного языка и размашистым почерком стал набрасывать рифмованную чепуху. Дело ладилось, он уже заметно опьянел. И тут с переменой блюд перед ним опять возник половой. "Че-а-ек... - Чаинский смотрел невидящим взором сквозь этого уродливого подростка, с белесым, вылинявшим полотенцем наперевес. - Вот послушай...". Сильвестра для него не существовало, ему был важен он сам, его монолог, он мог равно обратиться к дубу, камню или волнующемуся прибою. Растягивая слова и картинно жестикулируя, он прочитал: "Звезда уснула - и диво: рыдает морская грива... Как ненужный кадастр, у гроба букет белых астр...". Второй строчкой он особенно гордился, сделал паузу, переводя дыхание. Губы полового издевательски скривились, он хрипло рассмеялся. Чаинский вздрогнул, это было жутко, как хохот мертворожденного. Не отпуская злобной ухмылки, калека произнес скороговоркой с десяток слов скрипучим, каркающим голосом. Мгновенье - и мир Чаинского рухнул, его прежние представления о поэзии растаяли медузой на солнце, растворились в колдовских модуляциях, он стал их пленником, узником Сильвестровой ворожбы. В это мгновенье - вечность - у него вспыхнули картины его детства: разбитая горничной чашка, кусачий кактус в углу гостиной, эхо обеденного колокольчика; отразившись таинственным образом в словах Сильвестра, ему представилась вся его жизнь стремительной волной, которая уперлась теперь в берег этого мгновенья, разбившись о камни Сильвестровых чар.
Наваждение опрокидывает время. Очнулся Чаинский уже в одиночестве, посреди немоты трактира, липкого солнца и неряшливо измаранных листков на столе. Он механически сгреб их в карман, забыв про дыбившийся цилиндр, выскочил на улицу.
Если свобода - мать одиночества, то кабала - его мачеха. Сильвестр, презирал и боялся людей. Работая тряпкой, он слушал их никчемные беседы, тосты, брань, поздравления, они резали слух, как бритва по стеклу. Он искренне удивлялся, зачем они им, ведь он давно заметил, что люди понимают не слова, а поступки. Он же - Сильвестр Ведун, безродная сирота, человек без прошлого и будущего, ограниченный пространством похабного кабака хромоножка, обреченный на невозможность поступка, - он научился жить куклами слов, которые заменили ему все: мать, отца, стремления, веру и само время. Отвергнутый реальностью, он свил гнездо среди их руин, он постиг их общую для всех языков суть, проник в их тайный смысл... Очищая шелуху семантики, он научился раскалывать эти вещи в себе, видеть их наготу, извлекать из небытия... Он был своим в царстве синтаксиса, он был его королем. Плоть слов - мысль - начиняется желанием, слова только оболочки, но Сильвестр не знал, чего хотеть. Почти немой, он был машиной слов, анатомируя их естество, он перебирал их обертки, упиваясь многообразием, причудливой мозаикой, бесконечной, как очертания облаков... он открыл их внутренние законы, их хаос представал ему порядком, их кубики слагали лабиринт, где он был Минотавром.
"Хорошая поэзия всегда пьянит", - признавался Бодлер. Сильвестр Ведун, не подозревавший о существовании француза, поглощал вас целиком, точно ядовитое растение, обволакивая пряным дурманом строк. Мир тускнел перед этой сладкой отравой, перед этим экстрактом остальные творения казались разбавленным вином. Запах ворвани, брызги шкиперских шляп, луны его детства - его дольний мир рифмовался с миром горним, его поднятые из грязи метафоры достигали неба, впиваясь клещами, они уже не отпускали. Хотелось умереть, упившись их гибельным восторгом, возвращение в привычное было нестерпимым. Бог до времени оберегает от рая, делающего земные муки невыносимыми. Исчадие поэтического ада, Сильвестр Ведун с этим не считался. Растоптанный, гадкий утенок, словами он мстил миру - миру, в который ему суждено было ворваться чудовищем...
Сильвестр жил у Чаинского уже месяц. Тот заплатил трактирщику выкупом сто рублей, обещая его жене по воскресеньям отпускать с ней Сильвестра в церковь. Она коротко перекрестила приемыша и расплакалась. Сильвестр удивился - в первый раз из-за него лили слезы, но его согласия на переезд никто не спросил... Долго ехали на извозчике. Мимо по набережной, громыхая о булыжник, проносились открытые пролетки, многие седоки кивали Чаинскому, поворачивали голову им вслед, Чаинский отвечал рассеянно и небрежно. Отовсюду лились помои человеческих голосов: грубое понукание кучера, крики торговцев, визг мальчишек, перебранка размалеванных, по пояс высунувшихся из окон женщин, - раздражавшие Сильвестра до глухоты. Бедные и скудные, их речи пугали неблагозвучием, оскорбляли фальшью, заставляли его окаменевать, прятаться, как улитка, за изнанку слов... Он отвернулся на черневшие баржи, кромсавшие воду, щурился на солнце, коловшееся верхушками кипарисов...
В доме ему отвели чистую, светлую комнату, которая после чулана раздавила его просторностью; он стоял в нерешительности у порога, прижав руки к груди, пока Чаинский легонько не подтолкнул его в спину. Он понимал свое положение, все чаще вспоминая желтого кенара, оставленного в клетке, там, над трактирной стойкой его прошлого, но и не думал бунтовать, он не понимал, что это значит... Он был черепахой, возящий свое убежище, его дом из слов был всегда с ним.
Из прислуги он сошелся только с няней Чаинского, глухонемой, выжившей из ума от старости, которая по приезде купала его в мыльной ванне, вычесывая гребнем вшей...
Чаинский попытался было приобщить его к грамоте, но быстро сдался. Сильвестр недоумевал, зачем нужен алфавит, зачем нужно распинать живое слово, приколачивая его гвоздями букв, убивая и коверкая его, как не понимал картины на стенах, красками убивающие природу. Для иудеев и шумеров письмо было священным, древние германцы наделяли руны магической силой, вырезая на капищах знаки, поклонялись им, ощущая на себе действие их колдовских чар. Сильвестр Ведун не постиг грамоты, книги, мертвые книги, вызывали в нем отвращение и мистический ужас.