Чистая сила - Михаил Иманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2
Я молчал, шел быстро, почти бежал, и Коробкин едва поспевал за мной. Он раза два как будто пытался что-то сказать и для того замедлял шаги, тут же заметно отставал и, так и не произнеся ни единого слова, пускался вдогонку. Я же спешил еще не потому, что скорее хотел попасть к Марте, а потому, что не хотел разговора с Коробкиным. «Что он может понимать?» — говорил я себе и тут же отвечал с раздражением: «Ничего!»
Так мы вышли из корпуса, так и достигли перекрестка аллеи. Мне это место показалось наиболее удобным для прощания, и я резко остановился.
— Мне лучше пойти одному — сам понимаешь, — сказал я тоном, должным рассеять всякое возможное подозрение в лукавстве. — Спасибо тебе за сообщение, и так далее… Думаю, вечером увидимся.
Коробкин обиженно потупился и ничего не отвечал. Я подождал несколько секунд и, махнув рукой (впрочем, взмаха этого он видеть не мог, так как смотрел под ноги), быстро зашагал вдоль аллеи. Я шагал быстро, не оборачивался, но чувствовал, что мой Коробкин стоит все на том же месте и… мне стало неловко, и я стал повторять про себя, а потом и тихо вслух, первое, что пришло мне в голову. А первое, что пришло мне в голову, было — «Марта», — и я шел и повторял в такт шагам: «Марта, Марта, Марта».
Так я прошел еще с десятка два шагов, и здесь… И здесь я вспомнил, что не знаю адреса Марты и что идти мне, собственно, некуда. Я остановился, успев только произнести: «Map…», и круто развернулся на месте. Но аллея была пуста. Впрочем, кажется, кто-то шел вдалеке, и ребенок перебегал, толкая перед собой мяч; но я видел аллею пустой. Тогда я, ни о чем не думая и уже не примериваясь к собственным ощущениям, бросился назад — по пустой аллее, в пустую аллею. Я добежал до перекрестка, посмотрел направо, налево, потом себе под ноги и — задержал взгляд. Кто-нибудь сказал бы в этом месте, что «судьба сыграла злую шутку», но я не сказал этого, хотя «шутка» и была, а сказал другое. Я довольно громко произнес: «Дурак!» — и если бы кто-то слышал произнесенное, то у него не было бы сомнений относительно предмета, к которому это определение относилось, этот «предмет» был я сам.
Но не успел я произнести, а вернее, осознать правоту сказанного, как последовал ответ. Ответ этот прозвучал из кустов, справа от меня, и был повторением только что произнесенного слова, только еще в более утвердительной форме. Из кустов, справа, голос Коробкина сказал: «Дурак!» Я шагнул к кустам и увидел его. Он сидел на краю покривившейся и вросшей в землю скамейки, нога на ногу, смотрел на меня внимательно и улыбался.
— Кто дурак? — спросил я невольно.
— Так, — ответил он и пожевал губами.
— А что сидишь? — опять сказал я, еще невольно, но уже с некоторым нетерпением в голосе.
— Так, — повторил он и пожал плечами. — Сижу.
— А как же… привычка… и море?
— А ну его, — он махнул рукой и встал, — надоело.
Он шагнул ко мне, к кустам, которые разделяли нас, протянул руку, сорвал листок, растер его в пальцах и, внимательно посмотрев на получившееся, проговорил, как бы про себя:
— Вернулся, значит.
— Как видишь.
— Понятно.
— Что понятно?
— Что вернулся.
— Вернулся, потому что адреса не знаю.
— А что же не спросил? — лениво сказал он.
— У кого?
— Да у меня хотя бы, — пожал он плечами.
— А ты откуда, — начал было я, но не стал договаривать бессмысленного вопроса, а сказал другое. — Пойдем, — сказал я спокойно и даже (неожиданно, словно не я сам управлял собственным голосом) просительно, — покажешь, и вообще… со мной.
— Что вообще? — спросил он, глядя в сторону и опять дотрагиваясь пальцами до листка.
— Поможешь, — проговорил я, поднимая глаза, и добавил: — Пойдем, прошу тебя.
И мы пошли. Быстро, как и тогда, когда шли от Алексея Михайловича, только теперь Коробкин шел впереди, вел, а я едва поспевал за размашистыми его шагами.
Оказалось, что и в самом деле недалеко: минут через двадцать мы, выйдя за ограду санатория, спустились за набережную, поднялись на некрутой, но массивный холм, похожий на пенал и покрытый чахлыми кустиками, напоминавшими растительность пустыни, — и увидели внизу несколько рядом стоящих домиков. Отсюда, сверху, хотя расстояние было совсем небольшое, домики выглядели игрушечными. Заборы подходили к самому пляжу, не было видно ни души, и все так мне показалось там уютно устроенным, и каким-то таким спокойствием повеяло оттуда, что я подумал: «Вот так жить бы себе — тихо, славно, не думая о будущих годах и не сожалея о прошедших. Утром бы вставать с солнцем, выходить бы к ограде и глядеть вдаль — долго-долго, пока даль не сольется с чем-то таким похожим на нее у тебя в душе. А зимой сидеть бы у печи и слушать ветер, а весною бы смотреть на зеленые листки и чувствовать с радостью, что торопиться некуда и незачем. И еще, если бы о н а, и с нею бы сидеть у печи и слушать ветер, и с нею бы по весне смотреть на листки и никуда не торопиться». Так сказалось во мне, и я остановился и, приложив ладонь козырьком ко лбу, хотя, впрочем, солнце было за спиной, посмотрел на цепь игрушечных отсюда домиков. Но только я приложил ладонь козырьком и посмотрел на домики, как другой голос во мне отчетливо спросил: «У печи сидеть — хорошо, с нею быть — хорошо, никуда не торопиться — хорошо, но — делать-то что-то надо? Ничего не делать — нехорошо. А делая, разве сможешь думать, что некуда торопиться?»
Так сказал мне «другой» голос, и я оторвал ладонь ото лба и опустил руку. И домики показались мне не столь уж игрушечными и уютными, а море — со свинцовым оттенком, а эта самая о н а, с которой могло быть так хорошо у потрескивающей валежником печи — не Марта; да и валежника здесь — ни сухого, ни какого — пожалуй, тут и не сыщешь.
— Ты чего встал? — окликнул меня Коробкин, прошедший уже вперед на десятка полтора шагов. — Это здесь, — добавил он, указывая рукой на домики, — третий с краю.
— Так, ничего, — отвечал я, словно не услышав последнего. — Солнце вот…
— А-а, — протянул он понимающе, — солнце.
Дальше все шло как-то скоро: мы быстро спустились с холма, прошли вдоль забора, подошли к дому.
Мы попытались расспросить о жильцах девочку лет шести, что-то выкапывавшую у забора пластмассовой лопаткой, но, ничего определенного не добившись, вошли во двор, пробились сквозь два ряда простыней и один ряд детского белья и подошли к двери «большого» дома. У крыльца какой-то человек, голый по пояс, стоя к нам спиной и низко пригнувшись, что-то делал с продолговатой фанерной коробкой, стоявшей у его ног. «Каким-то» человек предстал только в первую секунду, а во вторую я уже узнал его: это был Ванокин.
Он повернулся к нам, нехотя проговорил: «Вам кого?», но, вглядевшись, медленно разогнулся и, кивнув головой, сказал:
— А! Гости! Ну-ну.
Должен сказать, что мне легче было узнать его со спины, потому что спина не изменилась, а вот голова… Волосы теперь были коротко подстрижены, а усы сбриты. И хотя усы были едва заметными (когда были), но отсутствие их очень изменило лицо.
Не глядя на нас, Ванокин потрогал верхнюю губу так, словно там еще что-то росло.
Коробкин молча взглянул на меня; я молчал тоже, исподлобья глядя на Ванокина. Он чуть улыбнулся прежней своей неприятной улыбкой.
— Полагаю, что вы не меня разыскиваете? — сказал он.
— Нам… мне нужно видеть Марту… Эдуардовну, — еще помолчав и опуская глаза, выговорил я.
— Тише говорите, — сказал он шепотом и повел глазами на дверь. — Хозяйка…
— Понимаю, — громко прошептал Коробкин. — Но если Марта Эдуардовна сама…
Но в этот момент, вопреки своему замечанию и как-то вообще вопреки всему, Ванокин не просто воскликнул, но, расправив грудь, выкрикнул на весь двор и много дальше:
— Марта! Мар-та!
Через секунду в окне показалось встревоженное лицо хозяйки, а еще через секунду дверь открылась и вышла Марта.
— Ты что? — сказала она испуганно и только тогда заметила нас.
— Я ничего, — усмехнулся Ванокин, — я просто прокричал. Захотелось. Можно сказать — душа… А вот граждане к тебе пришли, по твою, может быть, душу. Или не так — граждане? Или не по душу? Или…
И он все говорил, повторяя про «душу» и называя нас «граждане»; сначала как бы с охотой, но потом все равнодушнее и скучнее и как будто уже самому себе в тягость; но остановиться не мог, а все продолжал; он, видно, ожидал незамедлительной реакции на тон и слова, чтобы кончить или перейти на другой тон, или чтобы говорить другие слова; но мы молчали. Все молчали по разным причинам: Коробкин, потому что все это его вообще мало касалось; я, потому что молчала Марта, да и не знал, что говорить; а вот почему молчала Марта?.. Но она молчала и смотрела на Ванокина, и не с укором, и не с сожалением, и без строгости, и без нетерпения, и даже без равнодушия. Но чувство в ее взгляде было, и хотя мне не хотелось его замечать и не хотелось признавать — оно было, и проявлялось в глазах ненарочито, но явно. Чувство это было — нежность. Я видел, что и Коробкин это понимает, и сам это видел (и хотя не хотел смотреть, отвести глаз не мог); один только Ванокин, кажется, ничего не видел. Но он не смотрел, а только говорил.