Чистая сила - Михаил Иманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Положим, что играем в шахматы: один раз за столом на турнире, другой раз — по переписке. Очевидно на первый взгляд, что игра по переписке получится более содержательной, потому что почти исключает случайные ошибки (а хороший аналитик может вообще исключить ошибки); игра же за столом, при ограниченном количестве времени, не только не исключает ошибок, но и самым прямым образом их допускает и для самых совершенных игроков. На всякий ход противника ты делаешь свой, но не хладнокровно и исходя из абсолютной правоты шахматной теории, а из того хода, что сделал твой противник. Но почему-то игра за столом (то есть сыгранная партия) оказывается неизмеримо более творческой, чем холодная рассудочная правильная и безошибочная игра по переписке.
Замедление времени и есть то же, что и игра по переписке: применяя внутреннее время, ты, прежде чем сделать шаг, можешь долго осматривать и ощупывать то место, куда собираешься ступить, а только потом сделаешь шаг. Очевидно, что это должен быть правильный шаг; во всяком случае, вероятность оступиться при этом очень невелика. Но вот только — далеко ли уйдешь, шагая таким манером. Очевидно же, что очень недалеко.
Понятно, что зрелый человек, воспитавший и впитавший в себя принципы нравственной жизни, будет всегда действовать, в любой ситуации, согласно этим принципам (не всякий раз, а только в самые трудные и ответственные минуты все-таки проверяя себя, потому что впитанные, вошедшие в неделимую сущность человека, они будут проявляться сами, как бы помимо сознания, как независимо от нас проявляются те или иные наши характерные черты), но как быть молодому человеку, еще только вступающему в жизнь? Если правильно, что нравственные принципы проявляются независимо от нашего сознания, то значит ли это, что молодому человеку свойственно, как говорится, ошибаться и он никуда от ошибок деться не может? Конечно, это не те «просто ошибки», их у всех предостаточно, а такие, совершение которых влечет за собой, выражаясь юридическим языком, тяжелые последствия. И когда человек выходит из детского возраста, где в общем-то все прощается, и жизнь его еще детская, и ошибки детские, то люди вокруг и сама жизнь уже так обхватывает его и не смотрит на подготовленность, что каждый его неверный шаг уже может быть причиной всяких и всяческих бед для него и окружающих. Хорошо, если вступающий или уже вступивший в жизнь хочет обдумывать свои шаги и поступки, плохо, если совсем не хочет задумываться и не знает, что задумываться необходимо. Но хуже всего (а это довольно часто случается с уже затронувшими незрелым своим умом азы «житейской мудрости»), когда тот же молодой человек говорит (преимущественно себе самому): «Что это мне с себя спрашивать? Другие и до седых волос дожили, а ничему не научились. Без ошибок никакая мудрость не придет. И чем больше ошибок, тем скорее мудрость придет. Нужно ее поторопить, а значит — жить, жить и жить». И он живет, широко расставив локти, очень опасаясь, что другие могут поранить его еще неокрепшую душу.
…Несколько раз Алексей Михайлович принимался начинать, но дальше «да-да», вздохов и междометий дело не двигалось. Я понимал, что и сам должен бы ему помочь, заговорить (пусть и о постороннем), но я молчал, хотя и понимал, что говорить в исповеди всегда труднее, чем сказать то же самое в обоюдном разговоре. Но я не мог себя заставить, я не хотел себя больше заставлять.
Алексей Михайлович похлопал ладонью по столу: мелко, потом два раза отчетливо и громко — последний раз резким хлопком.
— Да, видишь ли, как все выходит, — сказал он со вздохом. — Всегда все логикой решал: построю мысли стройными рядами, ненужные — в сторону, а с такими, что действенны, с такими — вперед. А теперь, поверишь, не то что слабость чувствую, но как-то ощущаю, что незачем: и строить их незачем, и ненужные отметать, и вперед незачем. Тем более что сам теперь не знаю, где этот «перед» есть, в какой такой он стороне.
— А что, там у вас очень… тяжело было?
— Тяжело? — он усмехнулся. — Сам не знаю — как? Я когда ехал, то понимал, куда еду — это так! И героем себя не чувствовал — нет! И ничего доказать не хотел. Тем более что все само собой получилось. То есть все до этого (я тебе уже говорил) было все-таки под контролем, а поездка — уже сама собой: будто взяли меня да отвезли; и не то чтобы насильно, но и не спрашивали — хочу, не хочу — а делали дело, которое считали нужным делать, и все тут. А может быть, это не она? — Алексей Михайлович внимательно и долго смотрел мне в глаза. — А? Может быть, это тоже не их воля? Я иногда думаю, что мы только представляем, что делаем по собственной воле, а на самом деле… Понимаешь, они ведь сами не знали (и этот доктор Митин, и шофер), что отправляют меня… наказывать. Откуда же они могли знать (до тонкостей, во всяком случае)? Не могли, но ведь везли, и все-таки сделали так, что мне некуда было деться. Положим, я все равно бы поехал: как ни говори, но я сам стремился к этому; и многие годы стремился. Но все-таки — они же не знали, что наказывают меня, а ведь все делали так, как если бы знали. Отчего это, как ты думаешь?
Что я мог знать, когда смотрел со стороны? Видя расстроенное, со сдерживаемым внутренним волнением лицо Алексея Михайловича, я (как и все полагают в таких случаях, и помимо собственной воли) думал о том, что он слишком взволнован, чтобы судить здраво, что для того, чтобы правильно оценить положение, нужно было сейчас не думать о том, что занимало все его мысли, и подумать и поговорить о другом, постороннем, во всяком случае о таком, что не жжет так жгуче, и дать этому жгучему остыть, а еще лучше — дать охладиться, чтобы потом, как на застывший слепок, не меняющий уже очертаний своих и формы, посмотреть разумным, со всех сторон охватывающим взглядом. Тогда не будет этих мыслей и домыслов о каком-то неизбежном наказании, чьей-то неведомой воле, а будет разумный и здравый взгляд, а главное, возможность правильно оценить положение и найти ту самую сторону, куда следует, взвесив все «за» и «против», ступить.
И хотя это противоречило прежним моим мыслям, я невольно, глядя на его неспокойное лицо, думал так. И потому я сказал рассудительно (и это тоже вышло само собой):
— Может, следует пока переждать, Алексей Михайлович, пока все уляжется, потому что разве возможно сейчас что-нибудь решить?
Он смотрел на меня и не понимал моих слов; ладонь его ерзала по столу, как будто тщательно затирая что-то.
«Господи, — подумал я, — что же это я такое говорю?! Когда это я успел всего такого набраться?! И что ему моя «разумность», что ему будущее охлажденное время, и будущий здравый взгляд, и будущее правильное решение! Ему нужно сейчас, ему не нужно никакого «будущего» — хоть и с тем самым п р а в и л ь н ы м холодом. Если сейчас, в горячке (и пусть в горячке), надобно знать — что и как. Никому не нужен холодный слепок, разве что для памяти. А необходимо сейчас, сию минуту знать самое главное, пока течет… плавится… Ведь есть же здесь самое главное!»
И я сказал:
— Я думаю, Алексей Михайлович, что тут нужно понять: что здесь самое главное?
— Я, — ответил он, — и хотел, понимаешь, отбросить то, что обычно нужно отбрасывать, чтобы выявить суть, но — ничего не вышло. Я понял одно: или все здесь суть, или вообще нет никакой сути. В том, в военном времени, я не видел ничего, что можно было бы отбросить. Даже как Митин швырнул папиросу под колеса поезда, когда я его… когда он уезжал: даже этот короткий взмах рукой, и бросок, и то, как папироса, ударившись о землю возле шпалы, пахнула искрами, а потом белое облако от паровоза закрыло все — и шпалы, и искры, и подножку вагона — все это главное — я знаю — и без этого нельзя. То есть без этого составить ничего невозможно: убери папиросу или пар, и — ничего не будет. Все развалится. Я не могу точно объяснить, но знаю, чувствую, что ничего не будет, как будто и не было ничего. Скажи, ты понимаешь?..
— Понимаю, — отвечал я подумавши, — только, — я про вел рукой от себя в сторону, как бы отодвинув что-то, только я хотел спросить: вы себя не чувствуете виноватым? Я понимаю, что вина… Но, может быть, все не совсем так, как вам кажется.
— Что? Кажется? — как будто не понял он.
— Я хочу сказать, — не давая ему перебить меня, продолжал я, — что если вы, например, или я, или кто-нибудь, все равно, когда-то давно, но уже в сознательной жизни, конечно, сделал, вернее, совершил какой-то не очень хороший поступок — обманул или не подал руки… вовремя — а потом от этого поступка, с того самого времени, пошли как бы круги, и тот, который обманут, вся его жизнь, положим, пошла уже не так, а хуже, плохо пошла, — то как вы думаете: человек ответствен только за тот, первый свой поступок, или за все время после, в котором он, предположим, жил честно и… искупил…
— Что искупил?
— Ну как что?! Все свое плохое дело. Даже пусть дело это было его единственным плохим.