Руфь - Элизабет Гаскелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Леонард, — начала она, — когда я была еще очень молода, я совершила очень плохой проступок. Я надеюсь, Бог, который все знает, будет судить меня снисходительнее, чем люди. Проступок мой был такого рода, что ты еще не можешь его понять…
На щеках его вспыхнул румянец, и это болезненно ее кольнуло, как предвестие того позора, который будет сопровождать его всю жизнь.
— …а люди не смогут никогда ни забыть, ни простить. Ты услышишь, как меня станут называть самыми оскорбительными словами, которыми только могут назвать женщину. Меня сегодня уже называли так. И, дитя мое, ты должен все переносить терпеливо, потому что эти люди отчасти правы. Никогда не думай из любви ко мне, что я поступила хорошо… На чем я остановилась?.. — спросила она вдруг, растерявшись и забыв все, что уже сказала и что ей еще предстояло сказать.
Потом, прочитав на лице Леонарда недоумение, стыд и негодование, она заговорила гораздо быстрее, словно опасаясь, чтобы силы ее не покинули прежде, чем она успеет все высказать.
— Леонард, — продолжила она дрожащим голосом, — это не все. Величайшее из наказаний еще ожидает меня. Оно заключается в том, что ты пострадаешь за мой проступок. Да, мой дорогой! Люди станут говорить постыдные вещи о тебе, бедном, невинном ребенке, так же как и обо мне, виновной. В течение всей твоей жизни тебя будут укорять тем, что твоя мать никогда не была замужем… Не была замужем, когда ты родился…
— Разве ты не была замужем? Разве ты не вдова? — внезапно спросил он, в первый раз догадываясь об истинном положении дел.
— Нет! Да простит меня Бог и да поможет Он мне! — воскликнула она, заметив выражение отвращения, появившееся на лице мальчика, и почувствовав слабое движение, словно он хотел вырваться из ее объятий. Это движение было почти незаметным и длилось не более секунды. Но Руфь сразу же убрала от него свои руки и закрыла ими лицо — закрыла от стыда перед своим ребенком — и с горечью в сердце простонала: — Ах, зачем Бог не допустил меня умереть совсем маленькой? Умереть младенцем у груди моей матери?!.
— Мама! — позвал ее Леонард, робко положив руку ей на плечо. Но она отстранилась от него и продолжала тихо плакать. — Мама! — повторил он после паузы, снова подойдя к ней ближе, хотя она того и не заметила. — Милая, дорогая мамочка, — заговорил он, используя то ласковое обращение, которое еще недавно отвергал как недостойное мужчины. — Мамочка дорогая, я не верю им, не верю, не верю! — И он разразился страшными рыданиями.
Она тут же обняла его и принялась успокаивать, как грудного ребенка:
— Тише, Леонард! Успокойся, дитя мое! Я была слишком неосторожна с тобой! Я огорчила тебя! Я не принесла тебе ничего, кроме горя! — восклицала она, и в голосе ее слышался упрек самой себе.
— Нет, мама! — ответил он, сдерживая слезы, и глаза его стали серьезными. — Нет на свете другой такой мамы, как моя! И я не поверю никому, кто это скажет. Не поверю и побью всякого, кто осмелится это повторить. Побью!
Он сжал кулак, словно вызывая кого-то на бой.
— Ты забываешь, дитя мое, — проговорила Руфь мягко и грустно, — что я сама говорю это о себе. Говорю тебе правду.
Леонард крепко прижался к ней. Она чувствовала, как тяжело он дышит, словно загнанный зверь. Она не находила слов утешения и думала о смерти.
Наконец он затих. Руфь боялась взглянуть на него. Ей хотелось, чтобы он заговорил, но она боялась его первых слов. Она целовала его волосы, его голову, даже одежду, издавая тихие, невнятные, жалобные звуки.
— Леонард, — проговорила она наконец, — Леонард, взгляни на меня! Леонард, посмотри!..
Но мальчик только сильнее прижался к ней и совсем спрятал лицо.
— Дитя мое, что мне делать, что сказать тебе? Если я скажу, чтобы ты не обращал внимания, что это пустяки, то я солгу. Тяжкий позор и горе навлекла я на тебя. Позор за меня, за твою мать. Но знай, Леонард, ты не опозорен и не унижен в глазах Божьих.
Она заговорила твердо, словно нашла путеводную нить, которая наконец приведет его к покою и придаст ему сил:
— Помни это всегда. Помни, когда настанет пора испытания, когда люди будут называть тебя позорными именами. Вспомни тогда о Божьем милосердии и Божьей справедливости. И хотя за мой грех тебя заклеймят печатью отвержения в мире… О дитя мое, дитя мое!
Она почувствовала, что он поцеловал ее, словно попытался без слов успокоить ее. Это придало ей сил продолжать:
— Помни, сокровище моего сердца, что только за твой собственный грех ты можешь быть отвержен от Бога.
Она так ослабела, что ее руки разжались сами собой. Леонард смотрел на нее в испуге. Потом он принес ей воды и побрызгал на нее. Трепеща при мысли, что она умрет и оставит его, он называл ее нежными именами и умолял открыть глаза.
Когда Руфь немного пришла в себя, Леонард помог ей лечь в постель. Она лежала безмолвная, бледная, точно мертвая. Она почти надеялась, что обморок ее кончится смертью, и с этой мыслью открыла глаза, чтобы в последний раз посмотреть на своего сына. Она увидела его, бледного и испуганного, и сострадание помогло ей прийти в сознание и забыть о себе. Ей не хотелось, чтобы мальчик увидел ее смерть, если она и в самом деле умирала.
— Пойди к тете Вере! — прошептала она. — Я устала и мне нужно заснуть.
Леонард медленно и неохотно поднялся. Руфь попыталась улыбнуться ему, думая о том, что у него останется последнее воспоминание о последнем взгляде матери — нежном и сильном. Она проводила его глазами до двери. Но он не вышел из комнаты, а вернулся к ней и спросил робким, боязливым голосом:
— Мама, а они не будут говорить со мной об этом?
Руфь закрыла глаза, чтобы не выдать ту острую, как нож, муку, которую она почувствовала при этом вопросе. Леонард задал его, потому что, как все дети, избегал тяжелых и непонятных тем для разговоров, а вовсе не из-за стыда, столь раннего и столь внезапно возникшего, как Руфь ошибочно поняла.
— Нет, — ответила она. — Ты можешь быть уверен, что не станут.
Он вышел. Теперь Руфь была бы благодарна обмороку за потерю сознания. Слова Леонарда возбудили множество мыслей в ее разгоряченном мозгу. Ни мистер, ни мисс Бенсон, никто из домашних никогда не заговорит об этом с мальчиком. Но только дома не грозит ему то, чего он уже начал бояться. Стыд и позор, которые суждено испытать ее сокровищу, ужасали Руфь. Ради Леонарда она держала себя в руках с той самой минуты, когда встретила его у дверей дома, но теперь была уже не в силах сдержаться. Его присутствие помогало ей сохранять рассудок, но, как только сын вышел, Руфь сразу почувствовала все последствия страшного напряжения. В лихорадочном чаду, который отуманивал ее разум, замелькали нелепые планы, склонявшие ее то к одному, то к другому поступку, чтобы только не оставаться в бездействии, а попытаться изменить свое жалкое положение какой-нибудь отчаянной выходкой, казавшейся ей разумной и дельной. Постепенно все желания Руфи, все ее стремления сосредоточились на одном: что она сделала и что может в дальнейшем сделать Леонарду, кроме зла? Если бы ее не было, если бы она скрылась неведомо куда, пропала без вести, стала как мертвая, может быть, жестокие сердца смягчились бы и сжалились над Леонардом? А ее присутствие будет только напоминать о его рождении. Так рассуждала она, уже находясь в горячке, и в согласии с этими мыслями строила планы.
Леонард бесшумно спустился по лестнице. Он прислушивался, подыскивая спокойное местечко, где можно спрятаться. В доме было совсем тихо. Мисс Бенсон думала, что предполагавшаяся прогулка состоялась и что Руфь и Леонард сейчас где-то далеко, на солнечных склонах Скорсайда. Поэтому после очень раннего обеда она собралась на чай к одной фермерше, жившей в нескольких милях от города. Мистер Бенсон хотел пойти вместе с ней, но во время обеда получил необыкновенно повелительную записку от мистера Брэдшоу, желавшего с ним переговорить, и отправился к этому джентльмену. Салли была занята на кухне, откуда слышался сильный шум, похожий на то, как чистят скребницей лошадь, — там шла уборка. Леонард прокрался в гостиную, спрятался за большой старомодный диван и обильными слезами облегчил свое наболевшее сердце.
Мистера Бенсона ввели в личную комнату мистера Брэдшоу. Хозяин расхаживал туда и сюда, и было ясно, что произошло нечто, рассердившее его до последней степени.
— Садитесь, сэр! — сказал он мистеру Бенсону, кивком указав на стул.
Гость сел, а мистер Брэдшоу несколько минут продолжал молча расхаживать. Потом он резко остановился прямо напротив мистера Бенсона и, с багровым лицом (что он сам приписывал нездоровью, и это действительно было душевное нездоровье), голосом притворно-спокойным, хотя и дрожащим от гнева, начал:
— Мистер Бенсон, я послал за вами, чтобы спросить, знали ли вы… Меня так возмущает сама мысль… Знали ли вы… мне, право, придется просить у вас извинения, если вы блуждаете в такой тьме, как блуждал я еще вчера… насчет доброго имени этой женщины, которая живет под вашей крышей?