Царская невеста - Валерий Елманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Боишься, что я там чего-нибудь сотворю? — усмехнулся я и посоветовал: — Ты бы и впрямь сегодня подальше от меня держался. Не ровен час, и тебя зацепит.
— Да я бы держался! — отчаянно воскликнул Годунов. — Но ныне меня сам государь к тебе прислал.
— Во как! — удивился я и поинтересовался, хотя и без того все сразу стало ясно и понятно — пропал потенциальный сообщник. — Так это он меня видеть на пиру не желает? А чего ж тогда уговариваешь? Передал бы его повеление, да и дело с концом.
— Он как раз, напротив, шибко жаждет тебя узреть, — хмуро возразил Борис. — Потому и послал, что озаботился. Дескать, отчего я на венчании фрязина не углядел? Можа, захворал? Сходи-ка к нему да разузнай все как есть, а то, мол, самому недосуг. А я-то как раз иного хочу. Люб ты мне, — откровенно выпалил он и покраснел от смущения. — Ежели что с тобой приключись, один я останусь. Вокруг же не люди — волки. Кто кого сможет, тот того и гложет, да не сколь надобно, а сколь сможет. Тут либо сам таким становись, либо глотку подставляй. Попал в стаю — лай не лай, а хвостом виляй.
— А я что же, иной? Эвон как жизнь сгибает. И ведь гнусь. Не промахнулся ты? — Усмешка получилась у меня какая-то кривобокая — сам почувствовал.
— Иной, — убежденно подтвердил Годунов, — Совсем иной. А что до сгибания спины, так тут ничего не попишешь. Съешь и морковку, коли яблочка нет. Но ты яко лось. И силен, и могутен, но за сырым мяском не гонишься, человечинки отведать не алчешь, и кровь у тебя со рта не сочится. Потому и люб. Думаешь, не ведаю я, отчего наш государь прошлой зимой ни одного человечка казнить не повелел? И лютовал, и бранился, и посохом грозился — ан от казней себя удержал. То твоя заслуга. Вот потому-то ты мне и люб.
— А дьяки с подьячими не в счет? — осведомился я, вспомнив, что этим летом, как мне довелось мельком услышать в разговорах москвичей, на плаху после изрядных пыток отволокли за посулы и прочее не меньше десятка из числа «крапивного семени».
— С ими по правде обошлись, яко и надлежит, — небрежно отмахнулся Годунов. — Потому им во пса место.
— Ну с ними ладно, — согласился я, тем более что в какой-то мере был причастен к этим карам — не зря намекал царю зимой, что вместо усердных поисков изменников лучше было бы обратить внимание на расплодившихся чиновников и их непомерное взяточничество, в борьбе с которым и впрямь допустима плаха для острастки остальным.
И впрямь, чего жалеть взяточников? Такие меры против любителей посулов заслуживают только поощрения, причем в любом веке.
Но был еще один. Если брать во внимание Одоевского и Морозова, то даже трое, но меня интересовал сейчас только один из них.
— А… Воротынский? — вздохнул я, и недавние воспоминания вновь ожили, рисуя картину застенков и распростертое в дальнем углу пыточной полуголое тело. Тело, источающее нестерпимо-приторный аромат свежеподжаренной человеческой плоти.
Ту троицу и я из памяти не выпускаю, — глухо откликнулся Годунов. — Но и тут помысли — хошь и грешно так говорить, но за цельный год, ежели с прошлой осени считать, егда он тебя к себе приблизил, токмо трое всего богу душу отдали, а ведь нонче даже не осень опять на дворе — почитай зима. Когда такое случалось? Да в иные месяца десятки на плаху головы клали. Про казни московские да погром новгородский и вовсе молчу — там душ загубленных тысячами считать надобно. Опять же и опричнины клятой нету. Отказался государь от своей вдовьей доли[83], и, бог даст, не возвернется к ней вовсе. Али воротится? — испуганно вздрогнул он и вопросительно посмотрел на меня. — Ты там в горних высях зрел ли?
— Не вернется. — Я не стал морочить ему голову и напускать тумана, как оно водится у приличных, уважаемых пророков.
— Ну и слава тебе господи, — истово перекрестился Годунов и вновь вернулся к тому, с чего и начал: — Опять же зрю я, яко ты ко мне со всей душой, по-доброму… Не о предсказаниях речь, да и больно чудны они. В голове не укладается, что мне да… Токмо ежели все так и случится, на кого ж мне тогда положиться?
— На родню, — пожал плечами я.
— То само собой, — согласно кивнул он. — Но ее мало, да и не все в ней умишком богаты. Вот я и мыслил о тебе. Думку тайную в главе держал, что… — Он сокрушенно вздохнул, оборвав себя на полуслове, и досадливо поморщился: — Да что о том речь вести — пустое! — Борис в сердцах махнул рукой и умолк, но затем, помедлив, просительно повторил: — Так как с Бомелием? Я мигом за ним слетаю. Оглянуться не успеешь, как он…
— Можно и за Бомелием, — осторожно сказал я и тут же осадил радостно вскочившего Годунова: — Только вначале мне повидаться… с ней… наедине.
— О том и не помышляй, — взвился он как ошпаренный. — Вспомни-ка мою женитьбу, да припомни, сколь близ Марии люда толпилось. Так то я в женихах хаживал, а тут сам государь. У нее ныне вдесятеро супротив моего. Да и что тебе с того свидания?! Душу себе да ей растравишь, вот и все! А ну как государь поймет, что под венец ее тело пошло, а душой она с тобой давно обвенчана?! Тут уж монастырем не обойдешься — обоим головы снесут! — И вновь, очевидно решив, что сказал предостаточно, резко сменил тему: — Так что, слетаю я за Елисеем?
— Нет! — отрезал я сердито. — Плясать так плясать, как сказал карась, прыгая по сковородке. Будем царское повеление исполнять. Петь станем, Борис Федорович, гулять станем! — И, скрипнув зубами, более серьезно пояснил: — Проститься я с ней хочу. Хоть погляжу напоследок. Пусть издали. Одним глазком. Сам ведь знаешь — мне с княжной, то есть нет, уже… с царицей, — с натугой выдавил-выплюнул я из себя ненавистное слово, — больше не свидеться. Разве потом, когда он ее в монастырь… — тихо закончил я. — Так что не боись за меня, Борис Федорович. Я ж понимаю — хоть волком вой, да песню пой. Глотать горько, но буду говорить сладко. Зато не ей одной из этой чаши…
Может быть, и зря так я поступил — не знаю. И впрямь только душу разбередил. Ладно свою собственную — знал на что шел, — так ведь и ее тоже. Видел я, как она на меня смотрела. На лице улыбка как приклеенная, кивает царю, а глаза то и дело устремляются в мою сторону. И во взглядах этих такая боль, такая мольба: «Помоги! Спаси!»
Сердце кровью обливается, а что я могу?! Это вам не Голливуд. Махнул сабелькой в одну сторону — полсотни бояр как не бывало, махнул в другую — стрельцы попадали, стукнул кулаком по столу — царь с перепугу под свое кресло полез. Схватил тут добрый молодец красну девицу да и был с ней таков. И получилась сказка о Константине-царевиче и Сером Волке. Жаль, что в жизни все иначе. Совсем иначе. Вовсе наоборот. Ох и жаль!
А чудо?! Да какое там к чертям свинячьим чудо?! Сказано же — не бывает их! Может, когда-то давным-давно, в тридевятом царстве, в тридесятом государстве, но уж никак не на Руси в шестнадцатом веке. Разве что гораздо позже и в более скромной обстановке, например, в Старицких пещерах.
Да и там, если вдуматься, то никакое оно не чудо. Достаточно на себя посмотреть да на свою невесту, а ныне чужую жену, и сразу все ясно. Чудо — оно радостное, звонкоголосое, там доброта побеждает, любовь торжествует, там главные герои в финале нежно целуются и впереди у них совместная долгая и счастливая жизнь, а тут…
Скорее уж какая-то злобная фата-моргана в той пещере поселилась. Вначале маску на себя напялит, чтоб увлечь, соблазнить, заманить, а потом истинное лицо показывает. Эдакий безобразный оскал беззубого рта-провала среди многочисленных коричневых морщин. Только губы кажутся молодыми, а приглядишься — и тут обман. Красные они от запекшейся крови таких простаков, как я…
Я даже особо не пил — не хотелось. Да и ел тоже нехотя — кусок в горло не лез. Улыбку, правда, изображал исправно, а сам все думал, глядя на Машу, и совершенно не представлял, что мне теперь делать. В голове шумело какое-то разноголосье — от лютой ярости до тупой отрешенности. В единый шипящий клубок, словно змеиная свадьба, сплелись любовь к Маше и ненависть к царю, желание что-нибудь предпринять и понимание, что надо сидеть и терпеть. От этой сумятицы временами перед моими глазами все подергивалось какой-то зыбкой дымкой, а лица окружающих начинали плыть, колыхаясь и искажаясь в этом мареве.
Лишь иногда сквозь туман я чувствовал устремленные на меня взгляды: внимательно-пытливый — Бомелия; сочувственно-тревожный — Годунова; сурово-непреклонный — Истомы, стоящего у стены; чуточку виноватый, но в то же время и блаженно-счастливый — старого князя Долгорукого, моего несостоявшегося тестя; надменно-торжествующий — Иоанна. А поверх них все та же жалобная мольба из синего небесного омута: «Помоги! Спаси!» А еще, но уже позже, ближе к концу застолья, я прочитал в ее взгляде прощание.
Навсегда.
Прощание и… прощение.
Вот только сам себя я простить не мог.
Да и не хотел.