Седьмой крест. Рассказы - Анна Зегерс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Герман прошел оба двора, находившихся на уровне улицы. Он вошел в цех, с его оглушающим шумом, с белыми и желтыми вспышками огня. То тут, то там рабочие встречали его улыбками, скорее напоминавшими гримасу, беглыми взглядами глаз, белки которых сверкали, как у негров, и восклицаниями, тонувшими в громоподобном грохоте. Я не одинок, сказал себе Герман. То, что я сейчас думал насчет Отто, — вздор, он самый обыкновенный мальчик. Я займусь этим мальчиком. Я этого парнишку перехвачу у Лерша. И добьюсь своего. Посмотрим, кто сильнее. Да, но на это нужно время. А времени у него может и не оказаться. От этой требующей времени задачи, за которую он внезапно решил взяться, так внезапно, словно она была кем-то перед ним поставлена, его мысли вернулись к той неотложной задаче, из-за которой все могло пойти прахом. Вчера Зауэр, архитектор, подкараулил Германа в одном месте, где они встречались только в самых крайних случаях. Зауэра мучили сомнения, правильно ли он поступил, выставив незнакомца, и его описание — низенький, голубоглазый, веснушчатый — в точности совпадало с тем, как Франц Марнет описывал Пауля Редера.
Если этот Редер все еще работает у Покорни, то там есть один надежный человек, который может поговорить с ним — пожилой, твердый; он избежал преследований только потому, что еще за два года до Гитлера почти отошел от работы, и многие предполагали, что он не в ладах со своими единомышленниками. В понедельник этот человек должен заняться Редером. Герман знал его не первый день, ему вполне можно доверить деньги и документы для Гейслера, если Гейслер еще жив. Среди рева и пламени обычного рабочего дня Герман обдумывал, допустимо ли столь многим рисковать ради одного человека. Рабочий, которому предстояло связаться с Редером, был единственным надежным лицом на заводе Покорни. Можно ли подвергать опасности одного ради другого? А если да, то при каких условиях? Герман еще раз тщательно взвесил все «за» и «против». Да, можно. И не только можно — должно.
VIIЦиллих сменился в четыре часа пополудни. Даже в обычное время он не знал, чем занять свободный день. Его не привлекали загородные прогулки сослуживцев, не интересовали их развлечения. В этом он остался крестьянином.
При выходе из лагеря стоял старый грузовик, полный штурмовиков, собиравшихся прокатиться по Рейну. Хотя они и звали с собой Циллиха, но были бы, без сомнения, удивлены и даже недовольны, если бы он согласился. По тем взглядам, которыми они провожали его, и по внезапно оборвавшемуся громкому смеху было очевидно, что даже между этими людьми и им существует известное расстояние.
Циллих шел тропинкой в Либах, тяжело топая по высохшей земле, которой никак не удавалось затуманить глянец его громадных сверкающих сапог. Он перешел через дорогу, отходившую от шоссе к Рейну. Перед уксусным заводом и сегодня стоял часовой, это был один из самых дальних постов Вестгофена. Часовой откозырял, Циллих ответил. Некоторое время Циллих шел вдоль задней стены завода. Он остановился у стока, по которому, вероятно, прополз Гейслер, осмотрел место, где того стошнило, как показал Грибок. Гестапо довольно точно восстановило весь путь Гейслера до сельскохозяйственного училища. Циллих не раз проходил тут. Из здания вышло несколько десятков людей: все здешние крестьяне-сезонники. У них на допросах вытянули всю душу. Они остановились позади Циллиха и в сотый раз принялись заглядывать в сточную канаву. Поверить трудно! Тоже ловкость нужна! Поймать они его до сих пор не поймали! А ведь кроме него — всех! Подросток с еще детским лицом и в болтающемся, как на вешалке, отцовском комбинезоне прямо спросил Циллиха:
— Поймали его наконец?
Циллих поднял голову и оглянулся вокруг. Тогда все быстро начали расходиться — безмолвные, бледные. Если у кого и было на лице злорадство, так он поспешил припрятать его, как запретное знамя. А подростку они сказали:
— Ты разве не знаешь, кто это? Циллих.
Циллих шагал по тропинке, озаренной светом едва греющего вечернего солнца. Река была отсюда не видна, и местность в точности напоминала его родину. Циллих был близким соседом Альдингера. Он вырос в одной из отдаленных деревень за Вертгеймом.
Там и сям виднелись синие и белые платки женщин, работавших в поле. Какой сейчас месяц? Что они сейчас роют? Картошку? Репу? В последнем письме жена звала его домой, надо же наконец разделаться с арендатором. Деньги, накопленные за все эти годы, можно будет пустить в дело. Он старый нацистский ветеран, многосемейный и поэтому пользуется целым рядом привилегий. Усадьбу они кое-как приведут в порядок; оба старших сына теперь уже работники, они не уступят и отцу, но, конечно, заменить его они не могут; как только он приедет, участок, сдававшийся ими в аренду, можно будет вспахать, а часть оставить под клевер для коров, которых придется купить.
Циллих ступил ногой в высоком сапоге на то место, где Георг нашел ленту. Вскоре он достиг разветвления дорог, где бабушка Корзиночка свернула в сторону. Он не дошел до сельскохозяйственного училища, а начал прямо спускаться к Бухенау. Он испытывал настойчивое желание выпить. Циллих пил не регулярно, а время от времени, запоем.
Циллих шел тихими полями, плавно изгибавшимися под бледным небом; там и сям поблескивала лопата; когда он приближался, крестьянки, работавшие возле дороги, поднимали голову, протирали кулаком залитые потом глаза и смотрели ему вслед. Все в нем возмущалось при мысли о возвращении домой; ну, а если Фаренберг окончательно выставит его или же если самого Фаренберга выставят с таким треском, что тому уже будет не до хлопот за других, как быть тогда? Особенно мучило его одно воспоминание: когда он в ноябре 1918 года вернулся с войны домой в свой запущенный двор, он был совершенно подавлен тем, что увидел. Плесень, мухи, ребята — по одному после каждого отпуска в добавление к уже имевшимся двум, жена, которая стала сухой и жесткой, как зачерствевший хлеб. Робко и кротко глядя на него, попросила она его утеплить рамы, особенно в хлеву, так как там очень дует. Притащила ему ржавые инструменты. И тогда он понял, что это уж не отпуск, после которого, забив несколько гвоздей и повозившись с хозяйством, можно вернуться туда, где ничего не надо ни заделывать, ни прибивать, но что ему предстоит жизнь дома, беспросветная, беспощадная. В этот же вечер он ушел в трактир, похожий на тот, который поблескивает окнами у въезда в Бухенау, кирпичный домик, весь заросший плющом. Ну, эта сволочь хозяин и нагрубил ему; сначала Циллих был угрюм, затем начал буянить:
— Да, вот я и дома, в этом поганом хлеву, да, вот я опять тут. Испакостили они, изгадили нам всю нашу войну. И я теперь коровий навоз убирай! Да, это им на руку. Теперь пусть Циллих навоз разгребает! А вы поглядите лучше на мои руки, на мой большой палец! Вот было нежное горлышко, прямо соловьиное! Циллих, говорит мне лейтенант Кутвиц, без тебя я был бы уже ангелом на том свете. Они у лейтенанта Кутвица с груди Железный крест сорвать хотели, эта банда на вокзале в Ахене. Моего лейтенанта Фаренберга в лазарет отправили, его пулей задело, и командование принял лейтенант Кутвиц, а тот мне все с носилок руку пожимал.
Один из сидевших в трактире — он был еще в серой военной форме, только без погон — сказал:
— Удивительно, как это мы войну проиграли, раз ты, Циллих, в ней участвовал.
Циллих бросился на говорившего и чуть насмерть не задушил его. Наверняка бы послали за полицией, если бы не жена Циллиха. И в последующие годы его терпели в деревне только ради жены — жалели ее очень. Видя, что она работает как вол, соседи в первое время приходили к нему, предлагая то одно, то другое — кто молотилку в бесплатное пользование, кто сельскохозяйственный инструмент. Но Циллих заявил:
— Лучше я на помойке подохну, чем возьму что-нибудь у этих сволочей!
Жена спросила:
— Почему сволочей?
И Циллих ответил:
— Им на все наплевать, все они тут же домой помчались, картошку копать…
Невзирая на страдания и обиды, фрау Циллих испытывала перед мужем не только страх, но и некоторое восхищение. И все же хозяйство пошло прахом; кризис в стране ударил по виновным и по невиновным. Циллих проклинал его наравне с теми, чьей помощью он не хотел воспользоваться. Пришлось покинуть свой двор и перекочевать в другой, крошечный, принадлежавший родителям жены. Этот год, когда они жили в тесноте, был самым ужасным. Как трепетали дети, когда он по вечерам приходил домой! Однажды он был на вертгеймском рынке, вдруг кто-то окликнул его: «Циллих!» Оказалось, солдат-однополчанин. Солдат заявил:
— Послушай, Циллих, пойдем с нами. Вот это по тебе! Ты человек компанейский, ты за нацию, ты против всей этой шайки, против правительства и против евреев.
— Да, да, да, — отвечал Циллих. — Я против.
С этого дня Циллиху на все стало наплевать. Пришел конец этой слюнявой мирной жизни, — по крайней мере, для Циллиха.