Что-то случилось - Джозеф Хеллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Оставайся у себя в комнате, – сурово приказывал я ему.
– Надо вернуться к себе в комнату, – мягко уговаривал я его в темноте нашей спальни, когда во мне неожиданно открывались новые запасы доброты и жалости (в сущности, просто умолял его оставить нас одних). – Если хочешь, не гаси свет. Тебе совершенно нечего бояться.
– Я не боюсь.
– Мама или я побудем с тобой.
– Тогда пойди ты.
– Я не могу остаться у тебя в комнате на всю ночь.
– А мне тогда почему там оставаться?
– Это твоя комната.
– А я хочу в вашей комнате. Хочу с тобой и с мамой.
– Доктор сказал, так нельзя. Он сказал, тебе это вредно.
– Какой доктор?
– С которым мы советовались.
– Не верю ему.
– Поди сам с ним посоветуйся, хочешь?
Он боялся докторов и до сих пор боится докторов, сестер и зубных врачей. (Он никогда не хотел, чтобы ему сверлили или рвали зубы.) Пожалуй, он тоже никогда толком не оправится от той операции. Боюсь, и он и дочь никогда мне не простят, что я допустил, чтобы у них в миндалинах так прочно укоренилась инфекция – и обоих пришлось положить в больницу и выдергивать миндалины (или вырезать – как бишь там это делают. А у него еще и аденоиды. За аденоиды он на меня не сердится, хотя у него их тоже удалили, – он еще не знает, что это за штука, да и никто не знает. Кажется, это совсем особые органы, они растут у человека в зеве и самой природой только для того и предназначены, чтобы их вырезали), и люди, которым он не доверяет (не я, хотя мне он тоже не всегда доверяет), неизменно сливаются в его представлении с тем анестезиологом, чья внешность помнится ему лишь весьма смутно.
– Он сделал мне клизму, – заявляет он мне с непреходящей обидой и неловкостью, когда мы в очередной раз сбивчиво обсуждаем все то, что его тревожит.
– Ничего подобного, – в который раз поправляю я его. – Он давал тебе наркоз. А клизму мы делали дома, накануне вечером.
– Он похож на Форджоне.
– Он японец. Форджоне ты тогда еще даже не знал.
– Форджоне итальянец, – рассеянно уступает он. – Форджоне меня не любит.
– Любит.
– Нет, не любит.
– Любит. Теперь любит.
– Я его не люблю.
– Незачем тебе его любить. Только не подавай вида.
– Меня не любит мисс Оуэне.
– Любит. Она ставит тебе хорошие отметки.
– Она всегда на меня рявкает.
– Никогда она не рявкает.
– Я боюсь, она нарявкает, если я не приготовлю уроки.
– А ты готовь.
– Он говорит, я не умею лазать по канату.
– А ты умеешь?
– Ненавижу Форджоне.
– Незачем тебе его ненавидеть.
– Как так?
– Он тебя любит.
– Ты опять к нему ходил?
– А ты хочешь, чтоб я пошел?
– Боюсь Форджоне.
– Незачем тебе его бояться.
– А ты откуда знаешь?
– Он говорит, ты ладно скроен и бегаешь, как ласка. Ты не стараешься научиться. Когда взбираешься по канату, надо действовать ступнями тоже. Не коленками, а ступнями.
– А ласка – это что?
– Четвероногое животное, которое бегает, как ты.
– А зубы мудрости у меня будут?
– Конечно. Когда подрастешь.
– А вырывать их надо будет?
– Ты что, уже начинаешь из-за этого тревожиться?
– Ты думаешь, я нарочно тревожусь?
– Рвать надо, если они портятся.
– Ты меня не любишь.
– Нет, люблю.
– Ты уезжаешь.
– Куда?
– В Пуэрто-Рико.
– Приходится ехать.
– В Пуэрто-Рико?
– Когда?
– В прошлом году. Ты уезжал в Пуэрто-Рико.
– Приходится ехать.
– И опять поедешь?
– Придется.
– Скоро?
– В июне.
– В Пуэрто-Рико?
– Я член комиссии. Помогаю выбрать место.
– Это твоя новая работа?
– Я ее еще не получил.
– И скажешь речь?
– Надеюсь.
– Когда ты уезжал, у меня украли велосипед.
– Я купил тебе другой.
– Я думал, они меня изобьют.
– Все равно его украли бы, даже если б я не уезжал. Я был бы на службе.
– Не уезжай.
– Придется ехать.
– Ты когда уезжаешь, я всегда боюсь, ты не вернешься.
– Знаю.
– А откуда?
– Ты мне говорил.
– Иногда я плачу.
– Я вернусь.
– Не хочу оставаться один.
– Ты будешь не один. С мамой.
– Мама меня не любит.
– Нет, любит.
– Она на меня кричит.
– Это я на тебя кричу.
– Это ты меня не любишь.
– Чушь. Я потом всегда жалею. Не тревожься. Я вернусь. Я тебя никогда не брошу.
– А когда умрешь?
Я застигнут врасплох.
– С чего ты вдруг про это?
– Не хочу, чтоб ты умирал, – очень серьезно отвечает он. – Может, потому и подумал об этом.
– Никогда?
– Никогда.
– Тогда постараюсь, – смеюсь я. (Смеюсь натужно, неискренне.) – Ради тебя. Да я и сам не хочу умирать.
– Придется, – размышляет он. – Ведь правда?
– Когда-нибудь – наверно. Но к тому времени тебе, пожалуй, будет все равно.
Он вскидывает на меня испуганно-настороженные глаза:
– Как так?
– Если вам повезет, все вы будете уже взрослые и перестанете во мне нуждаться. Сможете уже сами о себе заботиться, и я вам буду не нужен. Возможно, даже обрадуетесь. Наконец-то я перестану на вас кричать.
– Эй, красотка, поди сюда, – в волнении окликает он сестру и недоверчиво, изумленно улыбается. Глаза его блестят. – Знаешь, что сейчас папа сказал? – А глаза блестят. – Он сказал, он когда умрет, нам, пожалуй, будет все равно, потому что мы все уже будем тогда взрослые и сможем сами о себе заботиться. Пожалуй, мы даже обрадуемся.
Дочь угрюма, погружена в себя (она наверняка скоро примется за наркотики, если уже к ним не пристрастилась).
– А как же Дерек? – в порыве злобного вдохновения бросает она и смотрит холодно, вызывающе. Я хмурюсь. (Она горда своим метким ударом.)
– Его я не имел в виду.
– Про Дерека ты забыл.
Про Дерека я забыл. Хоть бы мне почаще про него забывать. Забыть про него надолго не удается (пока он еще с нами, хотя я всегда стараюсь выкинуть его из головы. С глаз долой – из сердца вон. Нам надо отправить его куда-нибудь вон из дому, и тогда мы окончательно выбросим его из сердца. Какое это будет облегчение. И как будет горько. Дочери только того и надо – чтоб я огорчался. А вот моему мальчику – нет. Советоваться с докторами уже нет никакого смысла). Как и мой мальчик, я боюсь докторов, сестер и зубных врачей (хотя делаю вид, будто не боюсь) и, вероятно, всегда боялся. Боюсь, а вдруг они правы. (Когда в армии мне делали прививки, я упорно смотрел на иглу шприца – потому что отчаянно хотелось отвернуться. Я перестал быть донором, больше уже не сдаю кровь в Хранилище крови и плазмы при нашей Фирме, когда Управление персоналом совместно с медиками организует ежегодную сдачу крови – берет кровь у служащих покрепче меня, они сами вызываются, а взамен получают разбавленный апельсиновый сок. Я не подаю хороший пример своим подчиненным.) Меня уже волнуют зубы мудрости моего мальчика. Прежде он про них не заговаривал (не то я заволновался бы раньше. Вдруг остальные стоят так тесно, что им негде будет прорезаться. Как же я сумею повести его к зубному врачу, если он будет знать, что их надо вырвать? Может, к тому времени он станет другим? А может, и нет. Мне тоже будут рвать зубы, и я думаю об этом без всякого удовольствия. Новые дупла у меня теперь редко образуются, но старые пломбы выпадают, и с зубов необходимо снимать камень, и я терпеть не могу, когда твердыми, острыми инструментами задевают десны, это больно, и во рту полно крови. Терпеть не могу, когда, счищая камень с верхних зубов, задевают и раздражают нёбо. Каждые полгода, когда надо идти проверять зубы, я боюсь. А мне еще надо ходить раз в неделю – поддерживать десны). Я тоже боюсь Форджоне (и не хотел бы под его присмотром лазать по канату. Он изредка пробирается и в мои сны, вместе с черномазыми и прочими опасными чужаками, крадется где-то в глубине, во мраке и ускользает прежде, чем я успеваю разглядеть, что он там делает), хотя у меня он не сливается с анестезиологом, который давал наркоз, когда удаляли миндалины (меня-то он ничуть не испугал, хотя и правда довольно бойко у нас на глазах вводил моему мальчику наркоз через розовую резиновую трубку. Это ее он принял за клизму? Пожалуй). Нет, никогда мне не забыть, как вырезали миндалины – у моего мальчика, у меня, у дочери; никогда не забыть, как, понизив голос, врачи опять и опять без обиняков говорили мне, что у матери, видимо, был еще один мозговой спазм или инсульт, и притом прогрессирует артрит, так что трудно разобраться, что именно произошло (все это были тяжкие, ужасные испытания, и я не в силах вычеркнуть их из памяти); и, конечно же, я всегда буду с неприязнью вспоминать того последнего врача, преуспевающего и молодого, его костюм в тонкую светлую полоску, его подчеркнуто безупречную осанку (он был моложе меня и больше зарабатывал) – в тот ясный весенний день, осмотрев Дерека, он вышел на веранду (никогда его не забуду), стеклянная дверь с шумом захлопнулась за ним, какая-то безотчетная улыбка промелькнула по его чопорно-самодовольному, бесстрастному лицу (наверно, до самой смерти не забуду эту улыбку), и он сказал нам (никогда ему не прощу):