У пирамиды - Алексей Макушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«До Ельца дороги ужасны. Несколько раз коляска моя вязла в грязи, достойной грязи одесской. Мне случалось в сутки проехать не более пятидесяти верст. Наконец увидел я воронежские степи и свободно покатился по зеленой равнине» (Пушкин, «Путешествие в Арзрум»).
19У меня было две книги с собою в Ельце. Были уже упомянутые дневники Эрнста Юнгера с их описанием, вернее, не-описанием творимых немцами ужасов, разузнать о которых тоже было, судя по всему, целью, одной из целей его поездки на Восточный фронт, поскольку на Западном, и в частности во Франции, где немцы вели себя относительно прилично, об этих ужасах, творимых на Востоке, знали очень мало, лишь совсем отрывочные слухи и сведения о них доходили до каштанного, кафешантанного, как всегда и во все эпохи свои, Парижа, однако и на Востоке, где Юнгер, разумеется, имел дело лишь с генералами и офицерами вермахта, а вовсе и ни в коем случае не с крысами из СС, ужас хотя и ощущался повсюду, но был все же спрятан от взоров некоей завесой умолчаний, недоговоренностей и намеков, отдернуть которую он, Юнгер, в конце концов, не решился, за что его нередко упрекали впоследствии, как если бы он обязан был смотреть в ту сторону, в которую мы сами не всегда способны заставить себя смотреть, хотя чего легче, казалось бы, съездить нам из Мюнхена, думал я, сидя рядом с А. на случайной скамейке возле бывших, Буниным описанных тоже, «Обжорных рядов», ныне превратившихся в обыкновенный, очень грязный рынок, где можно было купить что угодно, от поддельной майки с надписью Armani до неподдельных, очень вкусных, фиолетовых, налившихся соком слив, чего легче, думал я, съездить нам из Мюнхена в Дахау, всего каких-нибудь двадцать минут идет туда электричка, мы, однако же, упорно туда не едем, не в силах взять на себя этот груз ужаса, заранее представляя себе свою собственную реакцию на него, слезы и потрясение, боясь этих слез, оберегая себя от них, и пускай кто-то, кому не лень, упрекает нас в трусости, нам это совершенно безразлично, мы едем лучше в Елец, куда с юности мечтали поехать, и вот сидим теперь на скамейке возле бывших Обжорных рядов, попивая водичку из пластиковой бутылочки с надписью «Липецкий источник» и время от времени заглядывая в дневники Эрнста Юнгера, почему-то взятые с собою в дорогу, с их, следовательно, не описанием, но все же упоминанием, вернее, вновь и вновь всплывающими упоминаниями об ужасах, происходящих в этой несчастной, к 1942 году уже насмотревшейся и натерпевшейся разнообразных кошмаров, уже изуродованной и расколдованной «нигилизмом» стране, в которую другой подвид «нигилизма» вторгся со своей собственной спокойной жестокостью, своей холодной дьявольской яростью. «Дыхание живодерни», пишет Юнгер, «ощущается временами так остро, что пропадает всякое желание работать, всякая радость от образов и мыслей. Вещи теряют свое волшебство, свой запах и вкус. Дух утомляется при выполнении тех заданий, которые он сам себе поставил и которые прежде оживляли его. Вот с этим-то и надо бороться. Краски цветов на смертельном кряже не должны тускнеть перед нашим взором, даже в двух шагах от пропасти». — Второй же книгой, которую я взял с собою в поездку, был роман В. Г. Зебальда «Аустерлиц», его последний и, наверное, лучший роман, если это роман, опубликованный в 2001 году, то есть в том же самом, роковом для автора и для мира году, в последний год его жизни, когда он, Зебальд, 14 декабря, возвращавшийся откуда-то, я до сих пор не узнал откуда (биографии Зебальда все еще не существует, мне, по крайней мере, она неизвестна), вместе с дочерью на машине домой в Норвич, в тот восточно-английский университетский Норвич, или Норидж, где он с 1988 года преподавал немецкую литературу, столкнулся со встречным грузовиком, причем якобы столкнулся с ним уже после разрыва сердца, от которого он, значит, и умер, уже мертвый водитель, не управляющий помертвевшей от страха машиной; и если наша смерть растет вместе с нами, как утверждал Рильке, то уж тем более она сказывается и намечается в наших текстах, почему мне и кажется, что это трагическая, быть может, лучших его текстов лишившая нас смерть всего лишь пятидесятисемилетнего автора каким-то, хоть я и не смог бы объяснить каким именно, образом вписывается в его книги, выписывается из его книг, вновь и вновь говорящих о непреложности невыбираемой нами судьбы, о неотменяемости неподвластных нам обстоятельств, вытекает из них как роковое, в самой своей невыносимой случайности неизбежное следствие.
20Зебальд, кажется, почти неизвестен в России, хотя «Аустерлиц» на русский переведен, переведено и знаменитое эссе Сьюзан Зонтаг 2000 года, где, еще до появления в печати «Аустерлица», но, разумеется, уже после прочтения других книг Зебальда, его первой, собственно прозаической, хотя и вырастающей, как и все его сочинения, из эссеистики, книги, название которой приходится перевести на русский как «Головокружение», его «Изгнанников», его «Колец Сатурна», говорит она, не обинуясь, о литературном величии, о возможности величия в эпоху господствующих в литературе серости и болтовни, в эпоху измельчания писательских амбиций, каковому измельчанию, каковой серости и противопоставляет она, ясное дело, Зебальда, и конечно, когда пишешь сейчас об этом, не можешь не думать, как быстро все кончается, все исчезает, что вот уже и самой Сьюзан Зонтаг больше нет на земле, а мы все еще не вышли из двухтысячных или, если угодно, нулевых годов, из этого десятилетия, в начале которого, за три месяца до гибели Зебальда, нью-йоркские, к концу десятилетия уже как будто забывающиеся взрывы вернули так называемое человечество в ту историю, которую оно так упорно старалось, так упрямо старается забыть, о которой не хочет и думать и о которой он, Зебальд, думал как раз постоянно, борясь с забвением, не поддаваясь ему, противопоставляя ему свое собственное, как иногда кажется, не покидавшее его отчаяние. Потому и проза его, с ее бесконечными, уверенной скорописью продвигающимися вперед предложениями, с ее иллюзорной документальностью и этими ее незабываемыми картинками, старыми фотографиями, картами, письмами, которые он то и дело вставляет в свой текст, что, разумеется, бросается читателю в глаза в первую очередь и потому составляется как бы фамильное клеймо, spécialité de la maison, этого зебальдовского, единственного в своем роде текста, — потому и эта проза, вновь и вновь, как завороженная, кружит вокруг упорно забываемых, но не заживающих исторических ран, вновь и вновь, по разным дорогам и с разных точек зрения подступая к тому, говоря словами Ахматовой, великому водоразделу, который навсегда отделяет настоящее и будущее от прошлого, а таковым для немецкого автора остаются, конечно, война, нацизм и уничтожение евреев, подобно тому, как для автора русского, хочет он того или нет, этим водоразделом и незаживающей раной навсегда, или на очень долго, останется революция, великое русское самоубийство и все, что последовало за ним, — кружит, как и мы сейчас кружим, вовсе, впрочем, не стремясь описывать события и страдания, свидетелем которых он сам, Зебальд, не был, но словно отыскивая их отражения в настоящем, в его, Зебальда, собственной жизни, прочитывая следы их, расшифровывая их тайные знаки. «Моя стихия — это не роман, а проза», сказал он в одном интервью — различие важнейшее. Проза в понимании Зебальда не навязывает читателю выдуманных героев и придуманные сюжеты, по крайней мере — делает вид, что не навязывает ему эти сюжеты и этих героев, которых он, читатель, уже, кажется, не воспринимает всерьез, но, сливая факты с вымыслом, судьбу автора с судьбами персонажей, создает ощущение подлинности, странным образом не отменяющее, но многократно усиливающее ощущение загадочности происходящего, таинственности мира, в котором господствуют какие-то скрытые от взоров связи и соответствия, где все со всем, не замечая этого, перекликается и взаимодействует.
21Елецкий Совнарком, следовательно, был образован — мне так до сих пор и не удалось установить когда именно, да в конце концов, не так уж это и важно, в самом, надо полагать, начале 1918 года. Во всяком случае, 19 марта 1918 года был принят (каким-то «пленарным собранием Елецких Совдепов») род конституции под скромным или все же не совсем скромным названием «Основной закон об организации Советской власти в г. Ельце и Елецком уезде», каковой закон, как не трудно догадаться, обрекал и уезд, и город на полное беззаконие, на образцовое положение дел в смысле удушения — «конфисковали», короче, все, что могли конфисковать у всех «бывших», землишку, значит, и золотишко, а заодно уж приступили и к строительству «новой жизни», начали даже, по слухам, выпускать свои собственные деньги, свои почтовые марки, впрочем, все это только слухи, ни того, ни другого я не видел, и никого не видел, кто видел бы, а вот решение о создании Елецкой губернии, и, следовательно, об отделении от ненавистного Орла, в самом деле было принято «Совнаркомом» 23 апреля 1918, то есть старинная мечта ельчан о губернском статусе осуществилась, впрочем, ненадолго, без всяких сорока церквей, наоборот, понятное дело, с церквями уже начали бороться, церкви уже начали рушить, а между тем, ведь это 18 год, немцы намечаются на горизонте гражданской войны, 25 мая занимают Валуйки, до которых от Ельца и, соответственно, от которых в Елец можно доехать, например, на машине за несколько, пять или шесть часов, в чем нам самим, А. и мне, вскорости удалось убедиться. Вот тогда-то к власти и приходят уже известный нам дуумвиры, тут же почему-то решившие созвать какой-то «крестьянский съезд», для, как пишет Пришвин, «окончательного решения вопроса как о диктатуре, так и о войне». О войне с немцами, разумеется, то есть — давать или не давать отпор «германско-гайдамацкой загребастой лапе», защищать Елец или нет. 29 мая съезд, действительно, собрался, но, кажется, ни до чего договориться не смог, депутаты вскорости снова разъехались по своим деревням. 2 июня Пришвин записывает: «Вчера мужики по вопросу о войне и диктатуре вынесли постановление: „Начинать войну только в согласии с Москвой и с высшей властью, а Елецкому уезду одному против немцев не выступать“. По вопросу о диктатуре: часть селений высказалась вообще против диктатуры, а часть за то, чтобы диктаторы были выбраны с властью ограниченной и под контролем. На съезде высказались крестьяне против диктатуры, находя, что диктатура хуже самодержавия и всегда может лишить крестьянство завоеванных свобод». Ну, это диктаторам, ясное дело, не понравилось: «Бывший стражник нашей же волости, ныне уездный диктатор, метался по сцене театра Народного дома и кричал на представителей народа: Здесь собрались не пролетарии, а кулаки… На клумбе между розами свеклу посеяли. Выросла, разлопушилась свекла, и на все лето зацвела чайная роза». Второй же диктатор, как называет его Пришвин, кричал на мужиков-депутатов: «Что вы молчите, что, вам корова язык отжевала?». В общем, нет, не удалось диктаторам договориться со съездом. А для таких случаев есть у диктаторов известный рецепт, только что продемонстрированный на примере Учредительного собрания — разогнать и все тут, «караул устал», привет от Железняка. «После жаркого спора с диктаторами съезд хотел покинуть зал заседания, но встретил в дверях карательный отряд и возвратился. На следующий день на дверях съезда были объявления, что здесь собрание крестьян партии большевиков и левых социалистов-революционеров. Не входя в здание, крестьяне выбрали представителя от волости и за их подписями подали заявление, что они беспартийные. Этих подписавшихся был приказ арестовать. В это же самое время с трех сторон города начались обыски с грабежом. Рабочие дали сигнал к остановке движения. Приехал броневик, открыл стрельбу. Делегаты разбежались по деревням». А дальше — что же? А дальше в елецкой «Советской газете» от 5 июня 1918 года читаем: «РЕЗОЛЮЦИЯ, принятая 3-м Елецким Крестьянским съездом [читай: большевиками и левыми эсерами, оставшимися от него] совместно с Советом рабочих депутатов и представителями проф. союзов и фабзавкомов: Ввиду того, что острая опасность со стороны немцев и гайдамаков миновала, что принудительная мобилизация проводится во всероссийском масштабе из центра, — коллегию диктаторов упразднить, передав всю полноту власти Уездному Совету Народных Комиссаров, которому поручить создать малую коллегию для разработки планов и наивозможно большей продуктивности работы. Съезд предлагает С.Н.К. произвести беспощадную конфискацию капиталов буржуазии для содержания мобилизируемой армии и семей тех, кто с оружием в руках пойдет защищать революцию, предлагает принудительно мобилизовать всю способную держать в руках лопаты буржуазию для черной работы, рытья окопов и т. д. под наблюдением рев. войск. Произвести повальные обыски в городе и уезде с целью отобрания у буржуазии и кулаков оружия и излишка запасов продовольствия, дабы заставить всех и питаться и работать равно. Да здравствует Свобода и Равенство!». «Дуумвират», следовательно, просуществовал всего десять дней, «Совнарком» еще, по крайней мере, месяц. Потому как 6 июля 1918 года был, как все мы помним, убит Мирбах и непрочный союз кровавых романтиков с кровавыми реалистами рухнул.