Мельница на Флоссе - Джордж Элиот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Господи боже мой, мистер Талливер. о чем ты только думаешь? — проговорила жена, испуганно взглядывая на него. — Ты совсем не жалеешь уголь, разбиваешь большие куски, а у нас его и так мало осталось, одному богу известно, откуда мы достанем еще.
— Мне кажется, ты не совсем хорошо себя чувствуешь, отец, а? — сказала Мэгги. — Тебя что-нибудь тревожит?
— Почему это до сих пор нет Тома? — в нетерпении спросил мистер Талливер.
— Боже мой! Разве уже пора? Мне надо пойти приготовить ему ужин, — сказала миссис Талливер и, положив на стол вязанье, вышла из комнаты.
— Уже почти половина девятого, — проворчал мистер Талливер. — Он должен скоро быть. Пойди, принеси большую Библию и открой ее на первом листе, где все записано. И достань перо и чернила.
Мэгги, удивленная, повиновалась, но отец больше ни о чем ее не стал просить и только прислушивался, не раздадутся ли шаги Тома на гравиевой дорожке, раздраженный, по-видимому, тем, что поднявшийся ветер заглушает своим ревом все другие звуки. В глазах его горел странный огонь, порядком напугавший Мэгги; теперь уже и она не могла дождаться Тома.
— А, вот он, — взволнованно сказал мистер Талливер, когда наконец раздался стук в дверь.
Мэгги пошла открыть Тому, но из кухни уже спешила мать.
— Погоди, Мэгги, я сама открою.
Миссис Талливер стала немного побаиваться сына, но ревниво относилась к малейшей услуге, оказанной ему другими.
— Ужин готов, стоит на столе у камина, — сказала она, когда он разделся. — Тебе никто не будет мешать: я знаю, ты этого не любишь, и я не буду с тобой разговаривать.
— Мне кажется, мама, Тома хочет видеть отец, — сказала Мэгги, — он должен сперва зайти в гостиную.
Том вошел в комнату, как всегда по вечерам — угрюмый, но, увидев раскрытую Библию и чернильницу, встревоженно и удивленно взглянул на отца, встретившего его словами:
— Входи, входи. Что так поздно сегодня? Ты мне нужен.
— Что-нибудь случилось, отец? — спросил Том.
— Садись, все садитесь, — повелительно произнес мистер Талливер. — Том, ты подойди сюда; я хочу, чтобы ты кое-что записал в Библию.
Все трое сели, глядя на него. Оп начал медленно, посмотрев на жену:
— Я принял решение, Бесси, и не отступлюсь от своего слова. Мы ляжем с тобой в одну могилу, и не надо нам держать зла друг против друга. Я останусь на старом месте и буду служить Уэйкему… и служить буду честно, Талливер не может быть нечестным — помни это, Том. — Здесь голос его поднялся. — Меня будут винить, что я не выплатил все сполна… но я тут ни при чем… все потому, что на свете развелось столько мошенников. Мне не под силу было тягаться с ними, пришлось уступить. Я суну свою шею в ярмо, потому как ты вправе сказать, что я довел тебя до нищеты, Бесси… И я буду служить ему честно, словно он и не мошенник: я честный человек, хотя никогда мне больше не держать высоко головы… Я сломанное дерево… сломанное дерево.
Он замолчал и посмотрел в землю. Затем, вдруг подняв голову, сказал громким и проникновенным голосом:
— Но я не прощу ему! Я знаю — они говорят, будто он не хотел причинить мне зла… Так-то нечистый и помогает мошенникам… Уэйкем был всему затейщик… но он слишком важный господин… знаю, знаю. Говорят, я не должен был начинать тяжбу. Но кто сделал так, что ни арбитража нет, ни справедливости не добиться? Ему-то все нипочем; он один из этих важных джентльменов, что наживают деньги на бедных людях, а когда пустят их по миру, начинают им же благодетельствовать. Я ему не прощу! Да падет на его голову позор, чтобы родной сын от него отвернулся. Хоть бы он такое что сделал, чтобы его послали щебенку бить на дороге! Да нет, он слишком большой мошенник, закону не наложить на него руку. И запомни это, Том, — ты тоже никогда не прощай ему, коли хочешь быть мне сыном. Может, еще наступит время, что ты отплатишь ему… Для меня оно уже не придет — моя голова в ярме. Теперь пиши… пиши это в Библию.
— О, отец, что ты! — воскликнула Мэгги, бледная и трепещущая, опускаясь на пол у его колен. — Грешно проклинать своих ближних и таить в душе зло.
— Нет, не грешно, говорю тебе, — исступленно проговорил отец. — Грешно, когда мошенники живут припеваючи — Это работа дьявола. Делай, как я тебе говорю, Том. Пиши!
— Что мне писать, отец? — спросил Том с мрачной покорностью.
— Пиши, что твой отец, Эдуард Талливер, поступил на службу к Джону Уэйкему, человеку, разорившему его, потому как обещал жене сделать, что в его силах, чтобы загладить свою вину перед ней, и потому как хотел умереть на старом месте, где сам родился и где родился его отец. Напиши все это как положено… ты знаешь как… а потом напиши, что пусть все это и так — я не простил его и, хоть служить ему буду честно, желаю ему всякого зла. Напиши это.
В мертвой тишине перо Тома двигалось по бумаге. Миссис Талливер была испугана, Мэгги трепетала, как лист.
— Ну, послушаем, что ты написал, — сказал мистер Талливер.
Том медленно прочитал вслух свою запись.
— А теперь напиши… напиши, что и ты никогда не забудешь того зла, которое Уэйкем причинил твоему отцу, и отомстишь ему и его родным, коли это будет в твоих силах. И подпишись: Том Талливер.
— О нет, отец, милый отец! — прошептала Мэгги, еле шевеля губами от ужаса. — Ты не должен заставлять Тома писать это.
— Замолчи, Мэгги! — сказал Том. — Я так напишу.
Книга четвертая
Юдоль уничижения[64]
Глава I РАЗНОВИДНОСТЬ ПРОТЕСТАНТИЗМА, НЕИЗВЕСТНАЯ БОССЮЭ[65]
Проплывая по Роне в ясный летний день, вы, наверно, испытывали тоскливое чувство при виде рассеянных по ее берегам разрушенных деревень, которые повествуют о том, как быстрая река поднялась некогда, подобно гневному карающему божеству, сметая на своем пути бренные поколения, чья жизнь — лишь преходящий миг, и превращая их жилища в развалины. Странный контраст, возможно, подумали вы, между впечатлением, какое производят на нас эти унылые останки обыкновенных домов, которые даже в лучшие свои дни свидетельствовали об убогом существовании, столь характерном для нашей вульгарной эпохи, и тем, какое производят руины замков на Рейне, столь органически слившиеся с зелеными скалистыми кручами, что кажутся неотъемлемыми от них, как растущая на вершине сосна. Да нет, даже и в те дни, когда они были построены, эти замки, вероятно, имели то же внутреннее единство со всем окружающим, словно воздвигли их дети земли, унаследовавшие от своей великой матери инстинктивное чувство пропорций. Романтическое то было время! Пусть яти разбойники и пьяницы — бароны — недалеко ушли от свирепых великанов-людоедов, зато в них сохранилось своеобразное величие дикого зверя; это были лесные кабаны с грозными клыками, ни в чем не знающие преграды, а не домашние хряки; они воплощали в себе демонические силы в вечном столкновении с красотой, добродетелью и всеми гуманными началами жизни и служили превосходным фоном для странствующего менестреля, нежноустой принцессы, благочестивого отшельника и робкой израильтянки. То было время ярких красок, когда солнце бросало свои лучи на сверкающую сталь и развевающиеся стяги, время смелых приключений и жестокой борьбы, более того — время живого религиозного искусства и религиозного подъема, ибо разве не в те дни были построены все соборы, разве не в те дни императоры покидали свои дворцы на Западе, дабы сложить головы перед твердынями неверных на священном Востоке? Вот почему эти рейнские замки так волнуют меня, взывая к моему чувству прекрасного: они принадлежат величественной поре в жизни человечества и воскрешают предо мною образ той эпохи. Но эти тронутые тленом, костлявые, с пустыми глазницами, скелеты деревень на берегах Роны внушают мне тягостную мысль, что человеческая жизнь почти всегда есть прозябание в уродстве и убожестве и даже бедствия не могут возвысить ее, а скорее вскрывают всю таящуюся в ней тривиальность. И как ни жестоко это, я убеждена, что люди, оставившие свой жизненный след в этих развалинах, входят в число тех никому не известных живых созданий, которые канут в вечность так же незаметно, как поколения пчел или бобров.
Возможно, вас тяготили такие же чувства, когда вы наблюдали эту старозаветную жизнь на берегах Флосса — жизнь, которую даже страдание не в силах поднять над уровнем трагикомедии. Жалкая жизнь, скажете вы, у этих Талливеров и Додсонов — не озаренная ни возвышенными идеями, ни романтическими мечтами, ни деятельной самоотверженной верой, не колеблемая ни одной из тех диких, необузданных страстей, что заводят в мрачные глубины несчастья и преступления, без той примитивной, грубой простоты желаний, того тяжкого, смиренного, неблагодарного труда, тех усилий прочесть письмена природы, которые вносят свою поэзию в жизнь селянина.