Три времени ночи - Франсуаза Малле-Жорис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но я ничего не сказала! — возразила Жанна.
— Ты глядела на него и стонала, ты его околдовала.
— Очень режут веревки. И потом, ты кричал, я испугалась.
— Пугаться или не пугаться — твое дело, — проворчал он. — Только напрасно он грозит позвать стражника или судью. Сама увидишь, тебе от этого легче не станет.
Палач кипел ненавистью к Жанне. И вообще сегодня он не узнавал себя, ведь он всегда выполнял свою работу без удовольствия и без отвращения, пытаясь (только сейчас он осознал, что постоянно прилагает к этому усилия) рассматривать его как обычное занятие, только менее утомительное и лучше оплачиваемое. В первый раз ему хотелось делать больно, и это его удивляло, будоражило неразвитую оцепенелую совесть. Его всегда поражало, что люди, по-видимому, считали, будто его ремесло должно волновать, доставлять удовольствие, вызывать отвращение, иметь определенную привлекательность. Он же видел в своем ремесле вещь малоприятную, но в конце концов будь он сыном мясника… Велика ли разница? Однако сегодня его собственное смятение говорило, что разница есть. «Так вот что значит ведьма!» — думал он.
Внезапно он опустился возле Жанны на корточки.
— Как ты узнала, что у меня есть ребенок?
— Ты сам сказал.
— А как ты заставила меня сказать? Я ведь никогда никому этого не говорил.
Жанна и сама не знала. Как она почуяла, где больное место у секретаря суда? Как догадалась, что Франсуа Прюдом положит глаз на Мариетту? Она чуяла тайну, страдание, угрызения совести, которые каждый человек таит в себе, как собака всеми своими порами под землей или в грязи чует кость; и если спросить Жанну, почему она задавала вопросы, почему чувствовала в себе потребность бередить чужие раны, она затруднилась бы ответить, будучи не в состоянии разобрать, где в ее пристрастии умалять других до себя, проявлять власть, ненависть, где любовь, где желание избавиться от одиночества. Могла ли она даже в эту минуту знать, что ею движет: страх перед палачом и его ненавистью, которую она сама же в нем пробудила, удовольствие от того, что он тут, рядом с ней, шепчет вещи, в которых никогда до сих пор не признавался, вызов, бунт против тех сил, из-за которых они оба, он и она, очутились здесь.
— Не хочешь отвечать! Ничего, заговоришь! Больше, чем надо, расскажешь!
Разумеется, она заговорит. Как и все в конечном итоге заговаривают, сознаются. Палач, секретарь суда, Тьевенна, Франсуа и многие-многие другие, которые приходили с благими пожеланиями, просили дать лекарство, вылечить больного, устроить бездетной ребенка, но в конце концов гнойник прорывался и с их уст срывались слова, доказывающие их зависть, ненависть, корыстолюбие. После победы Жанна всегда испытывала горестное облегчение. Иной радости она не знала, но эта была ей хорошо знакома. За свою жизнь Жанна насладилась ею вдоволь, ведь она умела ее вызывать, знала ей цену (и разве ее смерть — не цена, которую Жанне придется уплатить за то, что ей удалось породниться с чужими людьми?). И если из всех людей, которых она знала сколько-нибудь продолжительное время, только Мариетта ни разу не всколыхнула в ней подобных чувств, то это только потому, что Мариетте не в чем было сознаваться. Она до ужаса пуста. Быть может, чудодейственно пуста. Итак, про Мариетту нужно забыть.
— Понимаю, ты стараешься для своего ребенка. Чтобы ему было потом на что жить.
Он тотчас клюет на наживку. И облегченно вздыхает.
— Это правда. Сбережения, дом, все мое собственное, дом он сможет продать, сдать внаем.
Все они одинаковые. Они хотят убивать, властвовать, быть любимыми и при этом напрашиваются на похвалу. Хотят, чтобы их поступки объясняли благородными причинами, снимали с них вину. В этом Жанна тоже была мастерица. Боль от одной маленькой колючки отзывается по всему телу, надо только уметь ее всадить. Ничего больше не требуется. Благородные побудительные причины, благие желания только ускоряют гниение души. Однако должно пройти время, времени же у нее не остается.
— Зря ты на меня сердишься. Я всегда всем говорила: будьте уверены, у него есть на то свои причины. А они говорили, что твое ремесло тебе в радость, что ты жестокий.
— Кто это говорил? — воскликнул палач.
Он высился над нею огромной скалой. Но у Жанны не было времени испытывать страх, она вся была устремлена к своей цели, к неожиданному обретению сообщника, соединению родственных душ.
— Да так, все понемногу. Вот, к примеру, Франсуа, это Тьевенна втемяшила ему в голову, что ты жестокий.
— О, я сожгу эту мразь!
— И мэтр Роже, и Дениза де Мару, и еще…
— Неужели правда? — прошептал он подавленно.
Все эти люди вежливо с ним здоровались, при случае оказывали ему услуги, временами, когда не хватало мужчин, он помогал им косить или собирать виноград. Действительно, даже и тогда он ел в стороне и почти с ними не разговаривал, но потому что сам так хотел (по крайней мере он так думал). Просто подобный образ жизни, неразрывный с положением палача, позволял ему сохранять достоинство и даже предохранял от возможных вспышек чувствительности в случае, если его позовут вешать кого-нибудь из знакомых. Он всегда смотрел на вещи под этим углом зрения и не нарушал заведенного порядка, подобно старому солдату, который каждый день до блеска чистит свое оружие, не задаваясь вопросом, понадобится ли оно ему сегодня. И вдруг порядок, который, как считал палач, заведен им самим, приобретал иной смысл; неужели этот порядок — не результат его выбора, а навязан ему презрением окружающих? Сжившись с одиночеством, он никогда не был особенно общительным. Каждый месяц он ходил навестить сына, передать той, кого называл женой, свои сбережения и возвращался домой со спокойной душой, полагая, что добровольно исключает себя из их жизни, за которой следил издалека. Но была ли у него уверенность, что, попроси он, Десль согласилась бы на виду у всех жить с палачом? Она была высокой брюнеткой, как и он, неразговорчивой и работала в ювелирном магазине — скорее подруга хозяйки, чем служанка, — и малыш чувствовал себя там как дома. Внезапный порыв чувственности бросил друг к другу эти два молчаливых существа. Никогда не говорили они друг другу слов любви, но атмосфера откровенности и доверия соединяла их, сына палача и девочку-найденыша, у которой не было ни отца, ни матери. Он почти сразу устроил ее в Сент-Квентене. О женитьбе вопрос никогда не вставал.
— Бедняжка, люди такие черствые. Но в конце концов у тебя есть жена. Ты не один.
Была ли у него жена? Ему показалось само собой разумеющимся не жениться на Десль. Как и последовать по стезе отца. Как и передавать для ребенка почти тайком свое жалованье. Никогда он не спрашивал себя, почему Десль не требовала, чтобы он на ней женился, хотя девушки в таких случаях обычно стремятся выйти замуж. Была ли у него жена? Все смешалось у него в голове.
— Десль…
— Ее зовут Десль? Ты не стал на ней жениться, но в каком-то смысле она твоя жена. Она ведь знает, доверяет тебе…
Доверяла ли она? Десль так мало говорила. Стройная, всегда в белом переднике, изысканный вид, который придавали ей сдержанные манеры, длинная хрупкая шея, кротость и печаль то ли гувернантки, то ли монахини — вот и все, что он о ней знал. И время от времени час страсти, внезапная жгучая ночь, за которую ни один из них так и не промолвил ни слова. Была ли она ему женой?
— Да, она должна знать, должна понимать… Тебе такие вещи знакомы. Так ты уверена в этом?
Он вдруг стал мягким, как ребенок. Покорным. Все они одинаковы. Но, наверно, в последний раз смакует она шепоток сообщника, внезапное беспомощное состояние униженного человека, который в безвыходном положении вверяет себя рукам, умеющим врачевать рану, но и убивать.
— Когда она попросила тебя жениться на ней…
— Ты прекрасно знаешь, что она не попросила.
Голос глухой, безжизненный. Да, он в ее власти.
Она действительно знала, всегда все знала и уже давно не задумывалась над тем, почему так получается. Истина — это то, что приносит страдание.
— Жанна, может, она не попросила из-за ребенка? Из-за малыша? Десль мозговитая. Голова. Она, должно быть, подумала…
— Ах, бедный ты бедный, кто тут может поручиться? Думала она о себе или о ребенке? Кто может сказать такие вещи?
Тон ласковый, жалостливый. Теперь уже не Жанна причиняла ему боль, он сам — словно конь, который не дается в удила и ранит себе пасть. Жанна и вправду чувствовала что-то вроде жалости к нему, к себе самой. Им обоим не вырваться; только он еще не расстался с надеждой.
— Ты, ты можешь сказать! Ты ведь колдунья! Скажи! Скажи, что Десль моя жена! Что она меня любит!
Слова упали в тишину. Он прислушивается к словам, как тогда, когда выдал свою тайну. Но в этот раз тайна была скрыта от него самого. Любовь. Это слово никогда даже не приходило ему на ум. Потому ли, что он просто не задумывался и все шло само собой? Но вот слово упало в тишину, как камень в колодец, он слушал, как оно падает, и у него кружилась голова. Жанна слушала тоже. Любовь. Она знала, что это такое. Знала, что произносить это слово можно, лишь страдая. Она знала, что любовь существует, раз столько мужчин и женщин молили ее помочь в их любовных делах. Но ей было известно — так она думала, — что любовь — всего лишь безрассудная болезненная жажда, которую ничто не утоляет.