Три времени ночи - Франсуаза Малле-Жорис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы думаете, мне это по сердцу, — рассердился палач.
— А если не по сердцу, зачем ты этим занимаешься? — вступила в разговор Жанна.
Ох уж эти женщины! Всегда все усложняют, вступают в пререкания.
— Значит, я вас оставлю, — сказал стражник, которого их препирательство не интересовало. — Вы уж тут сами разбирайтесь. У тебя часа четыре, судьи только садятся за стол.
Он поднялся по небольшой лестнице и был таков. Палач и Жанна остались вдвоем, в полумраке подвала, а между тем наверху было так хорошо, там ели, угощали других, спали…
— А ты чего не идешь есть? — спросила Жанна. Даже связанная она стояла прямо, и вид у нее был безучастный. Однако наметанным глазом профессионала палач заметил, что ноги у нее дрожат, как у лошади перед тем, как ее подкуют.
— Мне сюда приносят.
— Да, место тут не шибко веселое.
— Ремесло у меня тоже не из веселых, — сказал он без тени иронии. — В духоте и двигаюсь мало. Говорят, палач должен быть крепким. Теперь все больше всяких приспособлений. Тут немного повернуть винт, там рукоять. Знай я прежде…
— Что бы тогда?
— Я бы сделался солдатом. Солдат всегда в движении. Много ходит, всегда на свежем воздухе, много…
— Много убивает.
— Да, убивает, но тех, кто может защититься. Кругом опасности, и жизнь интересна.
— Да, солдат палачу не чета.
Он с подозрением взглянул на нее.
— Тебе что, не нравится мое ремесло? — спросил палач, и в его голосе послышалась угроза.
— Нет, почему? Я так. Просто, когда не защищаются, не интересно.
— Не в этом дело, — ворчит он. — Да и надо же кому-то и эту работу делать.
— Надо. Но почему именно тебе? Из тебя получился бы бравый солдат.
Славная женщина, подумал он. С ней можно поговорить. Пока не спустились судьи, время есть. Его раздражал сынишка ризничего, от нетерпения не находивший места. А что он себе представлял, этот сосунок? Что мы запляшем фарандолу?
— Ты поспокойнее не можешь? Жанна, тебе лучше поскорее сознаться. Раз твоя участь решена…
— А почему это она решена? — резко спросила Жанна.
— Ведьма! Ведьма! — прошипел вдруг в углу сын ризничего.
— Заткнись ты, рыжий! Этот малый глуп как пень. Да потому решено, что меня позвали, что все готово…
— Я видел дрова под навесом, — ухмыльнулся парень.
— Заткнись. Наградили меня помощничком! Говорю же тебе, все решено, я в таких делах разбираюсь. Колдунья есть колдунья, что же ты хочешь.
— А я колдунья?
— Наверно, раз ты здесь.
— Ты тоже здесь.
— Так я палач. И если ты думаешь, что я сам напросился…
— А я… — она уже не сдерживалась. — Ты думаешь, я просила себе такую участь? Как будто у меня была возможность выкарабкаться! Я уже стара, чтобы ударяться в бега, чуть что пускаться наутек, начинать все сызнова. Мне ни от кого ничего не было нужно, но тут, как на грех, эти Прюдомы.
— Послушай, я тут ни при чем, — ему было неловко. — Меня это не касается. Я только знаю, что из их лап уже не вырваться…
— Ты тоже у них в лапах, — убежденно сказала Жанна, но сказала вполголоса, так как боялась, что им помешают. — Или ты осмелишься утверждать, что волен был в своем выборе, ты, палач, сын палача! И если бы ты был женат, разве не заставили бы и твоего сына стать палачом?
— Я и не спорю, — согласился он. — Пусть так, ну и что?
Все они так говорят. Ну и что? В ней поднимался гнев, священный гнев, погубивший Тьевенну, Франсуа, гнев, которому она пожертвовала свою собственную дочь, так как Мариетту, она знала, тоже заподозрят в колдовстве, возможно, приговорят к смерти. Жанна думала, что по-своему она любила Мариетту, но ей надо было излить свою желчь, доказать им… И тогда перед секретарем суда, и перед судьей, и даже сейчас, в последнюю минуту, перед палачом она чувствовала, что не хозяйка сама себе, что в ней поднимается дивный и бесполезный гнев, порожденный злом. Языки пламени. «Ну и что? Ну и что?» — твердили жалкие людишки в Компьене, нищие и шуты, копошащиеся в своей нищете, как на перине, закостеневшие в своей грязи и мерзости и довольные собой… «Ну и что?» — говорили Франсуа и Тьевенна, бросив милостыню деревенскому дурачку и отпраздновав пасху. Остальное их не касалось и не могло их задеть. Они думали, что находятся в безопасности, в стороне, как и палач со своими орудиями пытки, способный вырвать «да» у любого, умалить до себя; но никто не бывает в безопасности, никто не бывает в стороне, и она докажет это, пусть в последний раз, но докажет…
Сознаться, не сознаться, какая разница? О, она в состоянии еще всех напугать, выкурить их из удобной скорлупы, оголить последний раз перед тем, как умереть. Любого из них, стоит ей захотеть, она это знала, чувствовала.
— Ну и что? Ладно, делай свое дело, пытай, убивай, ведь ты меня убьешь, всем известно, какой ты неловкий, но не уверяй меня, что тебе это в радость, что тебе, сильному, красивому мужчине, не стыдно пытать женщину, которая годится тебе в матери.
— Ничего мне не стыдно, — пробурчал он и двинулся к ней. Парнишка в углу засмеялся.
— А почему ты не женился, если тебе не стыдно? — закричала она, когда он уже протянул руку, чтобы ее схватить. — Скажи, почему ты не женился. И хотел бы ты, чтобы у тебя был такой вот сын?
И она кивнула на парнишку, который в предвкушении пытки раздувал огонь. Палач опустил руку.
— У меня есть сын, — произнес он. — В городе. Красивый мальчик. Я посылаю ему все свои деньги. У него будет свой магазин или ферма. Я его устрою в городе. Он уже умеет читать и писать. Он все получит, что захочет, ему и просить будет не надо.
Неожиданно выдав свою тайну, которую скрывал ото всех, палач недоумевал теперь, как вырвались у него эти слова. Жанна улыбалась.
— Все получит, ну-ну. А когда его спросят, твоего торговца, этого умного юношу, кто его отец, ты думаешь, он так и ответит: палач из Рибемона? У этого парня будет все, кроме отца. И так для него даже лучше. Ты ведь сам это знаешь, раз ты не женился на его матери? Раз тебе не позволили на ней жениться?
— Кто мне не позволил? Что ты брешешь? Ведьма! Ведьма!
Жанна не опускала глаз, а он возвышался над ней огромной тенью и размахивал молотком, который он поднял с пола. Вдруг Жанна закричала не своим голосом:
— Сжальтесь! Не убивайте меня! Я во всем сознаюсь.
Палач обернулся. На маленькой лестнице стоял судья из Лаона.
— Что здесь происходит? Где стражник? Где судьи?
— Они пошли есть, мессир. То есть они попросили…
— И вы пытаете обвиняемую в отсутствие свидетелей? Разве вы не знаете, что это беззаконно?
Жанна издавала душераздирающие крики.
— Я не…
— Я сам видел, как вы угрожали ей этим предметом.
— Она ведьма! Она видит все насквозь. Она мне сказала…
— Вас что, заменить? — холодно осведомился судья.
— Мессир… Монсеньор… но я… она меня вывела из себя… она…
— Творить суд — не ваше дело. Вам незачем ее слушать. Вы всего лишь орудие, поняли? Когда вам скажут действовать, будете действовать. Я пришлю сюда кого-нибудь. А пока не подходите к ней. Есть злоупотребления, которые я не намерен допускать.
— Но, мессир, я ей ничего не сделал!
Судья в нерешительности остановился у лестницы, бросил на связанную Жанну быстрый взгляд и отвернулся.
— Это не мое дело. Я сказал, что пришлю кого-нибудь. Ничего не делайте без приказа. Ваше занятие подобным… ремеслом имеет оправдание, лишь если вы не испытываете при этом ненависти и действуете по приказу. Вы не должны сводить счеты. Если вы обвиняете в чем-то эту женщину, пусть секретарь суда занесет ваши показания в протокол. Итак, вы ее обвиняете?
— Я… Я не знаю… нет, — забормотал палач.
— Ах так? Вам следует, вести себя достойно. Достаточно одного моего слова — и сюда пришлют палача из Сен-Квентена.
Боден поднялся на несколько ступенек и снова остановился.
— Без колебаний скажите правду, если этот человек пытал вас без допроса, — сказал он Жанне. И ушел.
Палач в ярости швырнул молоток на пол. Пробила-таки Жанна его толстую кожу; он рычал, бегая взад-вперед по комнате, как медведь по клетке. (Сравнение само приходило на ум: низкий потолок подвала буквально давил на рослого палача.) Жанна следила за ним. Веревки больно ранили ее тело, со вчерашнего дня ее почти не кормили, но сознание одержанной победы согревало сердце.
Теперь он уже не говорил: «Ну и что?» Он с трудом сдерживал гнев, цедил сквозь зубы ругательства, ненавидел и страдал: толстое благодушное животное, внезапно разбуженное, превращалось в опасного врага. Но разве не на себя саму она его науськала? Крестьянин, вовсе не злой, он приходил сюда, как приходил бы в поле, орудовал клещами и молотком, загонял в тело клинья, словно колья в изгородь, переносил крики и стоны, как непогоду, но она сумела задеть его за живое, разбередить рану, которую он носил в себе, как крестьяне носят свои болезни, не называя их по имени, не отличая даже своего болезненного состояния от обычного. И теперь он испытывал слепую ярость человека простоватого, бьющего ногой неодушевленный предмет, о который он ушибся, или с изумлением и злостью видящего, что царапина, которую он считал не стоящим внимания пустяком, загноилась и заражение распространяется понемногу по всему телу, представляя, возможно, угрозу самой жизни. И он глядел налитыми кровью глазами на женщину, которая открыла ему столь тягостные вещи; быть может, стоит ее умертвить, и все станет по-прежнему. Глухим раздраженным голосом он твердил: «Ведьма! Ведьма!», так что даже парнишка в своем углу испуганно затих.