Собрание сочинений. Том 3.Свидание с Нефертити. Роман. Очерки. Военные рассказы - Тендряков Владимир Федорович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня последний сеанс будет сидеть девица, завтра — новая постановка. А ведь он бы, пожалуй, ее сейчас написал… То-то умные мысли приходят на лестнице. Последний сеанс, заставь себя спать — время упущено.
Но сон не шел. Стояла натура перед глазами…
И Федор решился.
Стараясь не шуметь, он встал, натянул брюки. Ровно дышал Вячеслав, на койке Ивана Мыша, подсунув под голову старое пальто, спал, скрючившись, Савва Ильич. Рядом стояли тяжелые сапоги, настороженно вслушивались в тишину широкими голенищами.
Под койкой Федора, как у всякого студента-художника, был целый склад — пыльные картоны с этюдами, старые холсты, натянутые на подрамники, холсты, свернутые в трубку, ящик, набитый пакетами сухого казеинового клея, красками, мелом, бутылками с растворителем… Федор вытащил холст на подрамнике, ящик…
Савва Ильич поднял голову:
— Федюшка, ты чего?
— Спи, спи, Ильич.
— Куда там. Сплю, что птичка божия. А ты-то чего?
— Хочу холст прогрунтовать.
— Время-то вроде не рабочее — ночное?
— К утру нужно.
— Безалаберный ты парень, вижу. К утру нужно, а не готов.
Савва Ильич стал подыматься.
— Да спи же!
— Помогу… Безалаберный, огорчаешь меня. Серьезно к делу не относишься.
Через двадцать минут они вдвоем хлопотали в низкой подвальной комнате, носившей у студентов ресторанное название «Савойя». Здесь стояли массивный титан и две газовые плиты. Здесь по вечерам рядом с коллективными «швайками» — супом, куда бросалось все, что было съедобного под рукой, — варились не слишком аппетитно пахнущие клеевые растворы. Здесь часто по ночам, забаррикадировав дверь, девчата устраивали «постирушечки», а днем владычествовала «царица Тамара», суровая нянька с лицом гоголевского Держиморды, ревниво следившая за титаном и без особой ревности — за чистотой.
Федор поколдовал над старой кастрюлей, где еще оставалась засохшая грунтовка, поставил на огонь. Закипело адское варево, оно имело зловеще-синий цвет. Савва Ильич почтительно взирал на зелье, не переставая вздыхал:
— Безалаберный… Помешает это тебе в жизни. Успеха-то добиваются собранные — учти.
Федор любил матово-белые холсты, они его всегда тревожили, звали к себе. Сейчас холст должен быть синий, а начало новой песни необычным.
Савва Ильич не одобрял:
— Чудишь, беда с тобой.
Холст просох, когда в окнах, наполовину опущенных в землю, в мутном ростепельном рассвете замелькали ноги первых прохожих. Холст просох, небольшой кусок предгрозовой синевы — он охотно примет светлые тона, приглушит, растворит в себе темные.
— Ну, пора собираться, — сказал Федор, гася окурок.
Савва Ильич попросил, глядя умоляюще и виновато в глаза:
— Возьми меня в институт… Всю жизнь хотел заглянуть… Одним глазком… Перед смертью бы, хоть раз… Больше-то не выпадет случай, плох стал.
Федору сегодня не до него, но как тут откажешь?
19Савва Ильич робко жался к стене. Он был оглушен, растерян и расстроен. Он попал в неудачное время в мастерскую — в последний день старой натуры, самый последний. У всех работы закончены, всем давно уже осточертела девица с распущенными волосами. Никто не собирается приниматься за работу — толкаются между мольбертами, сходятся в тесные кучки, беседуют о новой оперной постановке, о новых декорациях Федоровского, судят, рядят, у кого как получилось, ведут отвлеченные споры о колорите, о тональности, о компоновке.
Савва Ильич всю жизнь считал, что серьезно относиться к искусству — значит трудиться не покладая рук. В мастерской идет массовая болтовня, попал к бездельникам. Усердствует один — Иван Мыш не оторвется от холста до тех пор, пока не прозвучит звонок. Ради него взбирается на возвышение девица, привычно впадает в оцепенение. Савва Ильич оглушен и расстроен…
В нелепом пиджачишке, в порыжелых сапогах, он, боясь далеко оторваться от стены, боязливо переходит с места на место, вглядывается в холсты. И законченные портреты его не радуют, он не может сосредоточиться, а потому лицо по-прежнему встревоженное, неодобряющее.
Большинство студентов приняло его за нового натурщика, который пришел наниматься и из любопытства залез в мастерскую — глазеет.
Нина Красавина, подружка Нины Худяковой, бесцеремонно, как купчиха товар, оглядела Савву Ильича с ног до головы, презрительно выпятила губу, не смущаясь тем, что старик слышит, сообщила:
— Выдержан в теплых тонах, только волосы — в холодных… Ничего поновей не откопали.
Явился Валентин Вениаминович, заметил Савву Ильича, начальственно спросил:
— А вы кто такой? Что вам здесь нужно?
Савва Ильич обомлел. Федор пришел на выручку:
— Мой школьный учитель рисования. Хочет хоть раз в жизни увидеть мастерскую художников.
И Валентин Вениаминович сразу обмяк:
— Ваш школьный учитель?.. Учитель рисования… Извините. Да, да, пожалуйста, смотрите.
Савва Ильич, испустив вздох облегчения, восхищенно сказал вслед преподавателю живописи:
— Справедливейший, видать, человек.
Федор снял свою старую работу, сунул в угол, установил на мольберте синий холст.
Последний день постановки. Трудится Иван Мыш. Сцепив челюсти, сведя крашеные губы, скучает натурщица, у нее тусклый взгляд.
Среди бездельничающих студентов — оживление. Синий холст Федора вызвал сенсацию. Потянулись к нему, выстроились за спиной — делать нечего, так хоть поглазеть, что учудит Матёрин. А он порой может — любопытно.
Федор долго готовился, протер холст маслом, выдавил краски, все время жадно вглядываясь в осоловелую девицу.
Ребята, глазеющие за спиной, мешали — чувствовал их, думал о них, черт бы всех побрал!
Тонкой кистью с жидко разведенной краской обежал по холсту, намечая контур, — голова в наклоне, плечо, спадающие волосы… А за спиной торчат, мешают…
— Ну, чего вызарились? Цирковой номер ждете?
— Не лайся, валяй себе. Полюбуемся.
Федор взял широкий флейц, долго набирал на него краску, прикидывал на палитре, наконец резко бросил пятно на холст — самое светлое место, скула. На синем грозовом холсте — кричащее пятно, чуть кремоватое, в теплоту…
И Федор забыл обо всем. Забыл, что за спиной его толкутся, что за каждым движением его руки следят десятки глаз.
«Есть упоение в бою…» Бой рассчитанный! Ночью, когда ворочался без сна, до этой ночи, когда глядел на опостылевший холст, под утро, когда разводил грунтовку, — он думал об этом человеке, что сидит перед ним. Ее лицо с бледной кожей, ее ненатурально светлые волосы, густо крашенные губы, угловатый овал худосочного лица, робкие скулы, подчеркнутые впадающими щеками, — в эту минуту он любит ее, она заставила забыть все, она затмила мир!
…Всю тебя, от гребенок до ног, Как трагик в провинции драму Шекспирову, Носил я с собою и знал назубок, Шатался по городу и репетировал.Репетировал ее, знает назубок, трудно ошибиться — скула и падающие волосы, невысокий, невместительный лоб и светлая полоса носа. Бой, рассчитанный наперед, но не трезвый. За все мученья, за все бессилие, за отчаянье — мазок за мазком!
Но только выдержка, только не пори горячку, Федор. Тебе даже некогда вытереть кисть, вытирай тщательней, чтобы старая краска не путалась, не мутила чистоту. Не жалей времени, вдумывайся, колдуй над палитрой. «Есть упоение в бою!..»
Незримая, нежданная, случайная, как подарок, приходит самозабвенная смелость. В другой раз он бы не ляпнул эту варварскую желтизну под веками, сейчас бросил и не заметил, и она вошла в плоть. А губы! А губы!.. Тяжелой, губительной краснотой. И затененные глаза. Набрал грязи с палитры, той маслянистой грязи, которую потом счищают…
Теперь отойдем, вглядимся со стороны. Вглядимся, но не любовным взглядом, а чужим, почти враждебным… Ага! «Всю тебя, от гребенок до ног…» Под приспущенными веками, плотски анемичными, словно сквозь них просвечивает синева холста — синева холста или голубая негорячая кровь девицы, — безнадежно утомленные глаза, глаза, удерживающие влагу.